Два рассказа

Однажды…

Шостакович позвонил Ростроповичу:
– Слава, можете приехать?
– Конечно, Дмитрий Дмитриевич, – и подумал-помечтал: может, что-то новое для виолончели написал, показать хочет?
Приехал. Шостакович попросил его присесть рядом, пододвигая стул:
– Давайте, Слава, помолчим.
Помолчали, где-то с полчаса.
Нарушив наконец тишину, Дмитрий Дмитриевич сказал:
– Спасибо, Слава, что пришли. Вы мне очень помогли.
Потом, конечно, выпили.

У «Анны Карениной» случился юбилей. Я работал в «Литгазете». И нам нужны были слова известных людей, к «Анне Карениной» имеющих отношение.
– Плисецкая! Она же ее танцевала! – сказал я.
– Было бы хорошо, – сказали мне с некоторым сомнением, что такое возможно.
Я пошел в отдел театральной критики.
– Да вот тебе телефон. Она как раз сейчас в Москве.
Позвонил, подошла не она. Представился.
– А можно с Майей Михайловной…
И я услышал ее волшебный голос. Объяснил, что надо.
– Да, конечно, Игорь. Перезвоните мне, пожалуйста, через полчаса.
Перезвонил всё с тем же волнением, и даже большим.
– Написала, – сказала она и продиктовала.
– Замечательно, Майя Михайловна!
– Подойдет?
– Более чем, – сказал я.
– Ну и хорошо, – ответила она.
– Спасибо вам, Майя Михайловна!
– Вам спасибо.

Джордж Харрисон уже умирал в Швейцарии.
Ходить не мог – только лежал.
К нему приехал Ринго Старр – подержать за ручку. А потом ему надо было лететь в Бостон: там у его дочери – рак мозга.
И Харрисон ему сказал:
– Хочешь, я поеду с тобой?

 

Как я стал хорошим

У меня была чудесная теща, Любовь Борисовна. Она нас всех тихо и заботливо любила, особенно свою внучку Машу.
Мехмат МГУ, Снежинск, ядерная бомба, институт прикладной математики – кто знает, тот понимает.
Иногда мы с ней на кухне говорили как раз о математике – и я что-то понял, как мне кажется.
Однажды утром я ей сказал, мы были одни и снова на кухне:
– Любовь Борисовна! Как же вам повезло с младшей дочерью!
Она задумалась лишь на мгновение:
– Игорь, вам же тоже!
На самом деле на хороших людей мне в жизни везет. Конечно, встречались и какие-то изумительные мерзавцы, но так, по касательной, и, будучи совсем не интересными, быстро исчезали. Посему мне очень странно слушать рассказы тех редких знакомых, преимущественно женщин, у кого совсем не удалось, например, детство – по причине окружавшей их тотальной нелюбви, прежде всего родительской, точнее материнской, так как матери воспитывали их одни, в стесненных бытовых и материальных условиях, с мордобоями и наказаниями в углу на коленях. Парадоксальным вроде бы образом сами эти уже ставшие взрослыми женщины оказались людьми хорошими и добрыми и, не забывая детских основательных обид, к своим провинившимся матерям относятся нежно, а уж к собственным детям и подавно. Так что первопричины и последствия зла и добра всё равно остаются для меня загадкой. Хотя лучше, конечно, обойтись без лишних испытаний судьбы, но уж тут как кому заповедано.
Мне никаких суровых испытаний в детстве не выпало, скорее уж маме со мной.
Она родила меня в одиночестве, что по тем временам считалось отчасти неприличным. Дабы я не испытывал всяких комплексов, хотя я всё равно от них не мог долго избавиться, был сочинен семейный миф, что папа в горах разбился на лошади. Миф имел горестный, но определенно романтический привкус и совсем не грешил против обстоятельств времени и места: мама работала геологом в Киргизии и ходила в конные маршруты, и я до сих пор хорошо помню, как встречал ее на подходе к нашему палаточному лагерю и довольно ловко по ноге лошади взбирался к ней в седло. Лишь много позже, уже повзрослевшему, мама призналась, что отец благополучно жив и работает в каком-то геологическом учреждении Киева. Только после маминой смерти я со своей тогдашней подругой туда съездил и предпринял не слишком упорные попытки полумифического отца разыскать: его фамилию-имя-отчество я знал, как и возраст примерный. Обстоятельств поиска я особо не помню – видимо, они меня не очень увлекли, и озабоченность моя тайной собственного происхождения и желание зачем-то отца обрести совсем и уже навсегда исчезли.
Чудесного в моей жизни хватало и с мамой.
В месяц я помирал на окраине города Фрунзе: температура за сорок, а «скорая» не ехала. Соседка на неостром конце иглы предложила дать мне опия. Мама согласилась. «Скорая» так и не приехала, а я выжил.
Мама терпела все мои юношеские выкрутасы, ждала из армии, всем читала, что я написал. Успела порадоваться, что я и во ВГИКе, и в Литинституте прошел конкурс, – и ушла.
На самом деле именно она первая научила любить, любя меня, хотя я, дурак, эти ее уроки усвоил с большим опозданием.
На летние каникулы из Литинститута, до того как встретил Таню и насовсем перебрался в Москву, я возвращался в Иваново, в свою квартиру. Тем летом, когда меня за пропуски занятий лишили на полгода стипендии, мне поначалу, пока я не нашел работу в цирке, было очень голодно, даже во сне.
Просыпаюсь, а там под окном – мама.
Но я же знаю, что она умерла.
Встаю и спускаюсь со своего третьего этажа на угол, где она меня ждет. Она стоит и протягивает мне пакет в синей бумаге.
Беру, разворачиваю – это котлеты.
Просто котлеты.
Горячие.
Ем. И что-то начинаю понимать…
Дите обдуманно и планомерно мы никогда не воспитывали. Просто жили и дружили, заботились друг о друге. Если в холодильнике оставался последний шоколадный пудинг, любимый исключительно мной и Машей, я отдавал его ей. Но она всегда оставляла мне половину.
И только, кажется, однажды я позволил себе что-то объяснить ей буквально.
Мы сидели в ее комнате да диване. Ей было лет тринадцать.
– Маша, жизнь штука чудесная и сложная…
Слушает.
– В ней есть место иногда и для конформизма. Только…
Слушает.
– Только клониться можно слишком немного, – показываю рукой. – Дальше нельзя. Ситуация невозврата. Дальше надо посылать…
– Знаю, папа.
Конечно, не всё и не всегда было так уж благостно.
Маша с детства отличалась строгостью и самостоятельностью в мыслях и поступках и могла исподлобья глянуть так, что начнешь чувствовать собственные уши.
Иногда я экзистенционально злился на мироздание. В такие моменты, а случались они часто, мироздание мне виделось исключительно с изнанки, и свое отношение к нему я выражал недовольным бормотанием по любому поводу, капризничал, то есть всячески тиранил домашних. Таня тут же уходила в себя, больше ей некуда было деться, брала карандаш или кисточку и рисовала, дочь скрывалась в своей комнате, мудрый лабрадор Бонд шоколадной мордой терся о мои коленки, стараясь побыстрее выманить на улицу, дабы остудить мою злость.
Ко всему прочему я никогда не мыл после себя посуду, оправдываясь тем, что «перемыл» ее в армии. Да еще и бурчал, когда в раковине она скапливалась. Посуду безропотно мыли теща или Таня, лишь спиной выражая свое изумленное презрение.
Не скажу, что сразу, но эти уроки всё же пошли на пользу, и я со временем научился хотя бы молчать.
Окончательно всё во мне сложилось к лучшему, когда до меня дошло то, что много раньше меня уже знала Таня, написав потом про это в своей повести «За августом следует август»:
«Чтобы ты поняла. И я поняла.
Наверное, это смешно, но мне было не до смеха, я поняла простейшую вещь, которую знала так давно, что казалась она неправдой, нет, не то чтобы так впрямую – неправдой, но какой-то фальшивой, неестественной и оттого ненужной правдой. То есть это было до того просто и к тому же проговорено столько раз и на всякие лады, что для того, чтобы понять, и в самом деле потребовалось: понять. Я поняла, в чем смысл жизни. Смысл жизни – в любви, вот что я поняла. Это было и вправду не смешно. Всё, что угодно, но не смешно. И еще я поняла: человек одинок. Его может окружать семья хоть в сто сорок пять голов, любовь обволакивать по самую маковку в неисчислимое количество наипуховейших перин нежности и заботы, но всё равно человек – каждый-каждый – один на один остается на поле брани между жизнью и смертью».
Во всяком случае, отвратительно злым я уже никогда не бываю, а если нет возможности не злиться в связи с очередной внешней гадостью, то не выхожу за рамки своего внутреннего пространства.
У всего, впрочем, есть и оборотная сторона.
Одна красивая и очень уверенная в себе женщина за завтраком у меня дома как-то сказала, хотя я вроде бы никакого повода и не давал:
– А ты не очень-то гордись тем, что такой хороший!
Я и не горжусь.
Просто стараюсь.
И посуду теперь всегда мою сразу.