Из цикла «Там жили поэты»

Предисловие

Имена персонажей, использованных в данном произведении, не являются вымышленными. Всё это реальные люди, поэты, которые составляют круг моего общения. Несокрытие их под именами вымышленными объясняется тем, что данные инсинуации никакого вреда их деловым репутациям нанести не способны. Поскольку деловая репутация и стиль бытования поэта – две вещи несовместные.

Автор

 

Сравнительно недавно, на излете минувшей весны, когда пожирающий пространство тополиный пух навевал желание затопить печь и выстрелами из винтовки Мосина отгонять наглеющих волков, я наткнулся на Тверском бульваре на поэта Александра Макарова-Кроткова. Поэт, устремив взгляд в неминуемое будущее, сидел на лавочке и бубнил: «Дым – молодым, дым – молодым…».

Я подошел, потряс поэта за плечо, добиваясь хотя бы частичной вменяемости, и сказал без обиняков: «Брось, Алексан Юрич, это уже было».

Он дико посмотрел на меня. Потом хлопнул себя ладошкой по лбу и сказал: «Ах, да». И сказал столь невнятно, что это прозвучало как «Агдам».

И тут мы с ним немедленно выпили «Бехеровки».

Поговорили о московских погодах, по традиции ругая их на чем свет стоит, сплясали коровяк… И только я приподнял шляпу, чтобы распрощаться, Алексан Юрич вновь впал в транс и начал бубнить: «Не плачу – охваченный, не плачу – охваченный».

«Э, дорогой товарищ, – сказал я сам себе, подразумевая под словом «товарищ» моего визави, а по-простому собутыльника, – тебя на кривой кобыле не объедешь и твоего кобеля не отмоешь добела даже при помощи хеденшолдерса!».

И пошел вдаль, впечатывая в асфальт каблуки, из-под которых взметывались искры, как во время атаки Первой конной армии на вражеские позиции.

 

И вдруг посередине Кузнецкого я встретил Свету Литвак, которая задумчиво постегивала прутиком по голенищу итальянского сапога неизвестного производителя.

Увидев меня, она бросилась навстречу. «Ну наконец-то хоть кто-то», – выпалила скороговоркой. И тут же, не меняя выражения глаз: «Как думаешь, сколько этой осенью будет стоить пуд пшеницы в Нижнем?».

Я опешил. Потому-то и ответил неожиданное даже и для самого себя: «Пятнадцать аршин. Никак не меньше».

«Ну, хоть так», – произнесла она, словно с ее груди сняли тяжелый холодный камень. И, поправив засборивший на колене чулок, задумчиво удалилась в сгущающийся мрак облака человеческой мошкары.

Ну, хоть так.

Именно так выцокивают лошади на булыжной мостовой: Ну – Хоть – Так.

А не: Гриб – Грабь – Гроб – Груб.

Акустика за сотню лет переменилась до неузнаваемости.

 

Принято считать, что встреча с поэтом и прозаиком Николаем Байтовым в каком-либо уголке Москвы, никак не связанном с бытованием литераторов и литературы, способна принести счастье. Если, конечно, исхитриться и, не оскорбляя поэта, не досаждая ему своей навязчивостью, в течение полутора секунд подержаться за мочку его правого уха.

Однако при этом важно еще узнать Байтова. Потому что он склонен принимать самые разнообразные облики. Что самым прямым образом проистекает из его релятивистской поэтики.

Здесь можно было бы пуститься в долгие и путаные рассуждения о том, что поэт, подлинный поэт, сочиняет не столько стихи, сколько самого себя. И результаты тут могут быть самые неожиданные. И чемпионом по этим самым неожиданностям является Николай Владимирович Гоманьков, который, услышав, как выкликнули его фамилию, тут же начнет вертеть во все стороны головой, тщась увидеть этого самого человека с такой странной фамилией. Потому как даже его дочери и внуки не могут вообразить, что их отец и дед не Байтов, а какой-нибудь там Гоманьков.

Но мы не будем пускаться в такие рассуждения, поскольку даже на самом начальном их этапе вконец запутаемся. Собственно, еще и не начав, мы уже начали путаться, словно новобранец, который на занятиях по строевой подготовке от непомерной психической нагрузки склонен переходить с маршевого шага на иноходь.

А приступим сразу же к реальной истории, которая произошла минувшим летом на улице Огинского. Именно на ней я и встретил Байтова, который отрешенно шел мне навстречу в облике поэтессы Юлии Скородумовой.

– Здравствуй, Коля, – поприветствовал я его, когда мы сблизились до расстояния рукопожатия.

Байтов начал изумленно вертеть во все стороны головой, словно я назвал его Гоманьковым.

Воспользовавшись его замешательством, я прихватил большим и указательным пальцем левой руки мочку его правого уха, стараясь не причинить ему боли.

– Ты что это, Тучков? – наигранно изумился Байтов голосом Юли Скородумовой.

– Так счастья хочется.

– А в чем оно, счастье-то? – перевел разговор Байтов с уха на отвлеченную категорию.

– Счастье, – начал я фразу, которую в конечном итоге, как ни старался, не смог распространить далее подлежащего. Даже на тире, которое должно было стоять после подлежащего, фантазии не хватило.

– А если не знаешь, то и не будет тебе счастья, кроме как угостить меня прямо сейчас вон в том заведении кофе с коньяком.

Зашли. Выпили. И я ощутил, как что-то во мне переменилось. «Ага, – подумал я, – вот оно, значит, какое».

Потом мы еще добавили. Но уже в другом месте. По традиции сплясали коровяк. И поехали по домам. Причем Байтов, не желая менять облика Юли Скородумовой, поехал со мной на Ярославский вокзал. Где сел в пушкинскую электричку, а я в монинскую.

«Интересно, – подумал я, когда вокзальный колокол ударил в третий раз, – что скажет Игорь, муж Юли, когда к нему заявится не вполне трезвый Байтов?».

Впоследствии выяснилось, что в Москве улицы Огинского не существует. Значит, Байтов настолько силен, что способен изменять и окружающее пространство.

 

Самое страшное для меня – встретить в Москве поэта Владимира Строчкова. Всё равно где: хоть в подворотне, хоть на многолюдном проспекте.

Подойдешь к нему и скажешь: «Здравствуй, Владимир Яковлевич!».

И он неизменно отвечает мне: «Здравствуй, Владимир Яковлевич!».

После чего начинается беседа примерно такого содержания:

– Владимир Яковлевич, бу-бу-бу-бу-бу!

– Нет, Владимир Яковлевич, бу-бу-бу-бу-бу!

– Как же, Владимир Яковлевич, бу-бу-бу-бу-бу!

– Да вот так, Владимир Яковлевич, бу-бу-бу-бу-бу!

– А если, Владимир Яковлевич, бу-бу-бу-бу-бу!

– Ну в этом случае, Владимир Яковлевич, бу-бу-бу-бу-бу!

И минут через пять у меня происходит полная потеря идентичности: то ли я Тучков Владимир Яковлевич, то ли Строчков Владимир Яковлевич. И спрашивать у прохожих абсолютно без толку. Одни говорят, что оба мы Строчковы, другие – что Тучковы.

А то бывает из Америки приезжает поэт Друк. Тоже Владимир Яковлевич. И это совсем беда. Наши встречи неизменно заканчиваются в психиатрической больнице. Причем нас рассовывают по разным палатам – чтобы врачи не путались.

 

Знаете ли вы Татьяну Риздвенко? Смею утверждать, что Татьяну Риздвенко вы не знаете. И даже в том случае, если вы не просто читали ее стихи, но и готовы их декламировать, разбуди вас глубокой ночью ушатом холодной воды или сиреной образца тысяча девятьсот тридцать шестого года. (Вполне понятно, что под сиреной я понимаю не Наталью Горбаневскую, которая в числе четырех интересных ей поэтов назвала Риздвенко, а механическое приспособление для извлечения отвратительного звука при помощи вращения ручки).

Потому что бытовая ипостась Риздвенко, пусть и весьма привлекательная – две руки, две ноги, посередине талия, сверху голова, изящная и набитая всяческими бытовыми и академическими премудростями, – третьестепенна для внешнего наблюдателя. И никак не может послужить для поэтической классификации.

Татьяна Риздвенко – это пристальный рентгеновский монокль. Поэтому всякий встретивший Риздвенко на улице, на литературном вечере, в метро, на лоне природы, не может стать по отношению к ней внешним наблюдателем, как бы он ни пыжился.

Он немедленно превращается из субъекта в исследуемый при помощи пристального рентгеновского монокля объект.

Об этом ее качестве догадываются наши продажные критики. Поэтому они стараются не попадаться ей на глаза. То есть не пишут о Риздвенко. Поскольку не хотят рисковать, дабы не попасть в коллекцию шкурок, которые она могла бы заготовить из критиков для пошива муфт, горжеток и воротников. Но, естественно, не шуб, поскольку хорошую шубу из всех наших вместе взятых критиков не сошьешь. Не более заячьего тулупчика.

Однако есть один способ, благодаря которому можно на время отсрочить превращение себя, любимого, из субъекта в объект.

Надо просто-напросто завести с Риздвенко разговор о квантовой физике. Однажды, например, на Старой Басманной я спросил:

– Таня, а знаешь ли ты, что наблюдатель влияет на изучаемый объект, даже если он к нему не прикасается ни пинцетом, ни измерительной линейкой, ни радиоволной?

– Как это? – ничего не поняла поэтесса, имеющая гуманитарное образование, несмотря на то что ее дед был генерал-лейтенантом артиллерии.

– А вот так. Представь себе, что ты являешь собой колонию молекул неизвестного происхождения, которая живет по неведомым человечеству законам…

И я минут десять пудрил ей мозги всяческой околонаучной ахинеей. Результат получился впечатляющий. Риздвенко обратила свой пристальный рентгеновский монокль внутрь себя и попыталась исследовать колонию молекул неизвестного происхождения, которая живет по неведомым человечеству законам.

В результате она стала одновременно и объектом, и субъектом. Мне же на эти десять минут удалось сокрыть от нее три только что совершенные подлости, одна из которых касалась человечества, а две – лично нее, пять постыдных и семь убогих мыслей, легкую экстрасистолию, кисту на почке, кохлеарный неврит, книгу, не сданную в детскую библиотеку в одна тысяча девятьсот шестьдесят втором году, и два чебурека, покачивающихся на волнах водки «Видоплясов-trip».

 

Многие ломают свой ум, пытаясь выяснить, что же столь крепко связало поэтов Игоря Левшина и Игоря Сида, что они в нашем сознании уже стали почти как Бойль с Мариоттом или Гей с Люссаком.

Ведь не только же одинаковые имена. Потому что разница между ними во всём остальном существенна.

Левшин пишет радикальные стихи, которые, минуя органы чувств, попадают прямо в мозг. И это в значительной мере объясняется тем, что когда-то он был металлическим физиком, то есть изучал свойства проводников, полупроводников и четвертьпроводников. Вот и теперь он ловко пользуется приемами проводимости. Но уже не из положительного пункта А в отрицательный пункт Б, а прямо из своего мозга в мозг потребителей его поэзии.

Сид плетет причудливые метафоры, которые напоминают чудищ морских, обитающих на страшной глубине, не видя божьего света. И это у него тоже профессиональное: Сид когда-то был ихтиологом и варил уху из таких тварей, которые не привидятся нам и в кошмарном сне.

Так вот эти двое, основываясь на своем естественно-научном опыте и нездоровой тяге к сомнительным экспериментам, решили проводить опыты над отечественной поэзией. Для чего вступили в сговор, получивший название «Номинальная инициатива».

Смысл, если таковой вообще имеется с точки зрения здравого смысла, данной инициативы состоит в том, чтобы классифицировать современных русских поэтов на основании различных, не вторичных даже, а непонятно, какой степени, признаков.

«Инициатива» проводит литературные чтения авторов, имеющих одно и то же имя. Вечер Иванов, Петров, Анастасий, Людмил… А затем при помощи произнесения различных слов выясняет, что же общего в их поэтике-эстетике. Проводит чтения родившихся под одним знаком зодиака, и с той же самой целью.

«Номинальная инициатива» возникла недавно. Так что можно от нее ожидать множества самых неожиданных группирований: по уровню доходов, по отношению к религии, по росту и весу, по остроте зрения…

В общем, этим двоим не дает спокойно спать слава Карла Линнея. И они всяческими путями пытаются выстроить свою систему классификации поэтического мира.

Надо сказать, что в эпоху тотальной и агрессивной политкорректности занятие это небезопасное. Вычленение групповых отличительных особенностей немедленно объявляется расизмом. Даже если исследователи не измеряют линейкой размеры черепов классифицируемых.

Естественным следствием столь опасной инициативы должны стать суды Линча, которые будут введены в поэтическом сообществе.

Это, конечно, ужасно. Ужасно во всех отношениях.

Однако, положа руку на сердце, должен признаться: уж слишком у нас много развелось поэтов. Неплохо бы этот круг обузить.