Сад грез

В правую от моего дома сторону наша улица завершалась монументальными зданиями банка и музыкального театра, другой ее конец выходил к трамвайным путям прямо против психиатрической лечебницы. Еще одно скорбное заведение, для приходящих больных, располагалось в центральной части улицы, по соседству со школой, бывшей женской гимназией, знаменитой тем, что в ней когда-то училась одна неудачливая террористка, чье имя и носило сие учебное заведение, считавшееся лучшим в городе. И я там учился.

Часть улицы была застроена четырехэтажными кирпичными домами, но сохранилось много и двухэтажных, вросших в землю, с полуподвальными квартирами и просторными дворами, жившими какой-то отличной от нашей жизнью, несколько патриархальной и, как я теперь понимаю, довольно убогой: я помню кислые запахи квартир, вход в которые был прямо со двора, причем наличие этих запахов не зависело от чистоплотности хозяев. Почему-то и все мои уличные приятели, жившие в таких домах, учились в другой, слывшей очень хулиганской школе. Но меня всегда тянуло в эти дворы, где мужики с детским азартом играли в домино, пили дешевый портвейн, а в дни получки били своих жен и сожительниц: у большинства моих приятелей отцы были неродными.

У нашего дома тоже был двор, но совсем другой: ухоженный, с беседкой, удобными скамейками и большим столом в центре, на котором мы резались в пинг-понг. Двор наш естественным образом переходил в следующий, а потом – еще в один, где сначала был пустырь с баскетбольной площадкой, а позже – долгая стройка, на которой мы устраивали между собой войны, перестреливаясь из самодельных деревянных ружей с тугими резинками; еще чудо, что никто из нас не лишился глаза – стреляли мы убойными проволочными пульками. Это летом. Зимой мы лазили по сугробам, строили снежные крепости и рыли глубокие пещеры. Из двора моего старшего приятеля, жившего напротив, по крышам, на разных уровнях переходившим одна в другую, мы добирались до захламленного отслужившими свое декорациями и штабелями старых ящиков двора, принадлежавшего в равной мере театру и овощному магазину.

В театре у меня не было ни одного знакомого, в магазине же работал грузчиком даун Коля, с которым всех нас связывала своего рода дружба. В магазине он служил, похоже, на каких-то полуобщественных началах. Очень редко я видел его перевозящим ящики с овощами, чаще он просто путешествовал по каким-то своим надобностям, в том числе и по нашей улице, катя тяжелую громыхающую тележку и представляя себя водителем автомобиля: он переключал скорости, громким звуком «бип-бип» предупреждал зазевавшихся у него на пути пешеходов, маневрировал, объезжая препятствия, гудел, газовал, буксовал, в необходимых случаях давал задний ход. Всё это он проделывал чрезвычайно серьезно, совершенно особо понимая свою роль в процессе социально-трудовой реабилитации, которой ради, вероятно, его и пристроили служить в магазин, едва ли, впрочем, надеясь на большое чудо. Хотя чудом было уже и то, что, обладая классической внешностью дауна, он отличался не только покладистым и незлобивым характером, но и явной способностью к своеобразному, но всё же почти нормальному общению. Во всяком случае, с нами: несколько раз, например, он угощал нас яблоками, доставая их из своих глубоких карманов. Мы, дураки, их потом потихоньку выбрасывали – казалось, что и яблоки пахнут тем особым нечистым и прогорклым запахом, который Коля распространял вокруг себя. Я не знаю, сколько ему было лет, возможно, он и сам этого не знал, но, во всяком случае, среди нас он чувствовал себя старшим: роста он был большого, да и комплекции солидной, поэтому и смотрел на нас сверху вниз, что в его глазах и служило, видимо, главным признаком старшинства. Мы над ним, конечно, посмеивались, но по большому счету никогда не издевались – лишь так, по мелочам. Да это могло бы оказаться и небезопасным: малым он был здоровым. Говорил он не очень понятно, короткими фразами. Иногда, будучи в особо добром расположении духа, предлагал нам покататься. В одиночку никто бы не решился, всё-таки стыдно это как-то было, но за компанию соглашались. Вдвоем-втроем мы усаживались на тележку, Коля долго газовал, потом взвывал особенно громко и натужно, и мы трогались. Он вез нас по дороге от театра и банка до школы, мы громко смеялись и его подбадривали, но с прохожими встречаться взглядами опасались. Старухи, сидевшие на лавочках, укоризненно качали головами, но наблюдали за нашим путешествием до самого конца, до того момента, как Коля тормозил и, приподнимая высоко один край тележки, заставлял нас с нее скатываться, словно с детской горки. «Коля, Коля! Разве на самосвалах людей возят?» – говорил кто-нибудь из нас. «Возят, возят, слазь», – отвечал строго он.

По-настоящему ему досаждали более старшие, те, что уже пили портвейн, курили в открытую и ругались матом в полный голос. Этих старших товарищей, особенно если их было больше одного, Коля старался обходить стороной. Но не всегда ему это удавалось. Об одной такой Колиной неудаче рассказывал, погано улыбаясь, мой туповатый приятель Коровкин, в деле участия не принимавший, но при том присутствовавший.

Отчасти Коля сам был виноват в случившемся, потеряв всегдашнюю бдительность и поддавшись ласково-настойчивым уговорам трех местных хулиганов, Сидора, Пони и Балаки, обещавших подарить ему собаку и угостить чем-то вкусным. Так его заманили на стройку, где вручили длинную бельевую веревку, к которой была привязана маленькая дрожащая дворняжка с затекшим глазом, и напоили портвейном. Коля с полстакана захмелел, обнял покорную собаку и что-то зашептал ей на ухо, забыв обо всем на свете. В этот момент в окне показалась физиономия Коровкина и заржала. Появление зрителя, видимо, ускорило развитие событий. Братья-разбойники достали припрятанные ружья и хладнокровно начали расстреливать Колю, аккуратно прицеливаясь. Собака, как существо более опытное, под шумок вырвалась из Колиных объятий и благополучно сбежала. Коле же путь был отрезан. Он плакал, выл, шипел, извивался, но пульки его достигали: слишком уж идеальной мишенью он был. В конце концов, озверев от боли и обиды, он ринулся напролом – стрелки разбежались как крысы, а Коля, даже забыв про свою тележку, с воем и громким топотом помчался в сторону магазина. Спустя несколько минут из-за угла театра выскочил огромный мрачный детина, коллега-грузчик, засучивающий на бегу рукава рубахи. Обидчиков, конечно же, и след простыл. Он погрозил кулаком небу и, матерясь, покатил обратно тележку. С тех пор Поня, Сидор и Балака мимо овощного магазина ходить опасались, а Коля, наверное, с месяц на нашей улице не показывался.

Вскоре после того случая я зашел к соседу Женьке, мать которого была врачом, а сам он человеком очень начитанным. Хотя пришел я безо всякой задней мысли, а просто в гости, тем более не в первый раз, но взгляд мой почему-то очень быстро наткнулся на красный корешок учебника по психиатрии, который я и принялся листать, не обращая внимания на Женькины призывы воспользоваться отсутствием родителей и почитать в медицинской энциклопедии о половых извращениях. Я нашел главу, посвященную болезни Дауна: «Внешний вид больных характерен: косой разрез глаз, с кожной складкой во внутреннем углу (третье веко, эпикант), наличие участков депигментации на периферии радужки, круглое широкое лицо с румянцем на щеках, маленький нос и маленькая верхняя челюсть. Отмечается увеличение языка и верхней губы, борозды языка углублены. Зубы редкие и мелкие. Рот небольшой, открыт, нередко саливация. Голова маленькая, затылок уплощен. Пальцы кисти толстые и короткие. Имеются уродства внутренних органов». Всё описанное, кроме уродств внутренних органов, размеров языка и некоторых других мелких деталей, о которых мне судить было сложно, идеально соответствовало Колиной внешности. Даже саливация, которая, как я выяснил по словарю, «есть то же, что слюноотделение».

– У него лишняя хромосома и третье веко, – сказал я.

– У кого? – удивился Женька.

– У Коли-дауна.

– А-а, – сказал Женька.

– Он, наверное, живет в другом измерении, – сказал я и тут же себе поверил: так это могло быть похоже на правду.

– В каком другом?

– Там у всех сорок семь хромосом, и мы им кажемся уродами.

– Все?

– Почти все. Ты – не кажешься. У тебя тоже, наверное, сорок семь хромосом. Или сорок восемь.

– Дурак, – беззлобно махнул рукой Женька: он был человеком невозмутимым (позже он стал ветеринаром и большим поклонником жизненной философии Льва Николаевича Толстого).

– Представляешь, их описывают как инопланетян, – я протянул Женьке открытую книгу.

– По-моему, как обыкновенных даунов, – ответил он, ознакомившись.

– Да нет, ты не понимаешь: вот если бы у него была третья нога или две головы, то ты бы поверил, а у него только третье веко.

– Эпикантус есть у монголов и у некоторых представителей негроидной расы.

– Так что, по-твоему, Коля – просто монгол или негр?

– Я этого не говорил. Он – неправильно развившийся человек, вот и всё.

– А ты что, правильно развившийся?

– Относительно Коли – да.

– А относительно… – я так и не придумал, относительно кого Женька со своей эрудицией мог быть развившимся неправильно. Тема разговора как-то сама собой иссякла. О половых извращениях мои знания тоже в тот раз не пополнились, так как вернулась со службы Женькина мать и я откланялся.

Положа руку на сердце, едва ли я могу утверждать, что Коля и его загадочная одинокая судьба занимали меня постоянно. Однако и равнодушным я быть не мог. Да и вообще соседство двух психиатрических лечебниц наводило на какие-то мысли. Я уже тогда не очень верил в простые совпадения. Последующая жизнь множество раз подтверждала мою правоту. А отчасти и предыдущая – не в смысле какой-то прежней жизни, а в смысле особого опыта, к тому времени у меня уже имевшегося. Достаточно было одного воспоминания, чтобы поверить в нечто самое невероятное.

Это случилось года за два до того. Стояло чудовищно жаркое лето. Вокруг города горели леса. Сизая дымка заволакивала небо, запахом гари пропитались дома, деревья и даже пыль. Были отменены все загородные лагеря: ходили слухи, что люди заживо проваливались в тлеющие изнутри торфяные болота. В городе появились погорельцы, просившие по квартирам милостыню. Поначалу им подавали щедро, потом всё меньше и меньше. Бабки шептали о каре небесной, дикторы бодрыми голосами сообщали об очередных победах пожарных. Это только умножало слухи. Тогда-то и появилась на нашей улице девочка с забинтованными руками, загорелая до черноты. Целыми днями она бродила вдоль школьной ограды, прижимая к груди маленького черного котенка. Говорили, что ее родители погибли в огне и ее забрали к себе родственники, жившие на нашей улице, в глубине одного из дворов. С нами она почти не разговаривала, но котенка гладить разрешала. Он был совершенно черным, только кончики ушей и хвоста серебрились сединой. Котенок почти не умел ходить, он только ползал по желтой траве газона, подволакивая задние ноги. Она сказала, что раньше он ходить умел, но потом испугался и разучился. О том, что его так напугало, она умалчивала. О родителях ее мы тем более не расспрашивали. Но однажды, когда она опустила котенка на землю, он побежал. Я сам при этом присутствовал. Глядя на это маленькое скачущее по траве существо, трудно было поверить, что еще вчера он умел только ползать.

– Я так и знала, – сказала девочка.

– Что ты знала? – спросил я, так как больше спросить было некому (я просто шел мимо из магазина с батоном хлеба и остановился погладить котенка, я его погладил, девочка опустила его на землю, и он побежал). – Что ты знала? – повторил я.

– Что мальчик с батоном хлеба погладит Кешу и он вылечится.

– Откуда ты это знала?

– Мне это приснилось сегодня ночью. Я с самого утра стою на улице и жду мальчика с батоном хлеба… И еще я видела во сне дождь, – сказала она всё с тем же серьезным выражением, которое с лица ее не сходило.

Ночью пошел дождь. И лил не переставая весь конец лета и всю осень. А девочку я почему-то больше не видел. Возможно, слухи о погибших родителях были всего лишь чьей-то фантазией или преувеличением. Мне в это хотелось верить. Кстати, я только потом понял, что не знаю ее имени. И никто не знал из тех, кого я спрашивал. А была ли девочка? Была, была…

Как было и то, чего ради, собственно, я и затеял рассказ о Коле-дауне. Со временем он тоже пропал, во всяком случае, из моей жизни и с нашей улицы, но тогда он еще был. Спустя примерно месяц после происшествия на стройке он вновь стал появляться, только почему-то больше на своем «автомобиле» нас не катал. И вообще стал более подозрительным и нервным: на предложение куда-нибудь пойти или прокатиться он реагировал мгновенно, разворачиваясь к нам задом и уносясь с грохотом и явно недозволенной скоростью. Зато он начал курить. Правда, так и не научился делать это по-настоящему: втягивал дым и просто открывал рот и ждал, пока белые клубы выплывут из него сами. Мы над ним потешались, старались научить его курить правильно, но он только сердился и делал по-своему.

Однажды я увидел его на соседней улице, куда наша школа выходила главным фасадом. Он был без тележки и шел своей семенящей походкой мимо типографии, имея вид несколько таинственный: оглядывался по сторонам и независимо посвистывал, то есть сжимал и вытягивал губы, выдувая воздух, – собственный свист слышал, наверное, только он сам. Пройдя мимо зеленых ворот красильной мастерской, он остановился, внимательно посмотрел вокруг и протиснулся в щель между воротами и углом школьной ограды. Этот путь вел в тупик, заросший кустами акации, под сенью которых на ящиках любили располагаться для философических бесед тихие пьяницы – в какой-нибудь развилке ветвей всегда можно было разыскать стакан; иногда мы обнаруживали среди корней и стеклянных осколков использованные презервативы.

Зная, что другим путем оттуда выйти нельзя, я решил переждать какое-то время, присев на бетонный цоколь ограды. Курить в столь опасной близости от родной школы я боялся, посему сидел просто так, поглядывая на часы, будто кого-то жду. Спустя минут десять я юркнул в щель, ступая медленно и осторожно, добрался до той площадки, где по кругу стояли ящики. Выглянув из-за куста, я Коли не обнаружил. Несколько озадаченный, я присел на корточки, хотел закурить, но раздумал и затаился, прислушиваясь.

Так прошло еще несколько минут. Мелкая листва надо мной тихо-тихо трепетала, ее живая тень ажурной сетью покрывала сухую землю, мои руки; было даже прохладно. И тут я услышал негромкий протяжный голос, звучавший почти на одной ноте: уа-уа-уа-уа… При всей своей странности звук походил на песню, заунывную и успокаивающую. Он доносился из дальнего угла тупика, из-за самых густых кустов. Стараясь не дышать даже, едва ли не ползком я стал пробираться меж оградой и низкими ветвями, переплетавшимися с чугунной решеткой. Подняв голову, я в двух шагах от себя увидел Колю. Он сидел на корточках, прислонившись спиной к глухой стене, и качал на руках большую розовую куклу, голую и совершенно лысую. Давно разучившиеся закрываться ее стеклянные голубые глаза смотрели на мир удивленно. Личико, которое не портило отсутствие волос, выглядело миловидным и благодаря приглушенному мерцанию тени почти живым. Коля, без сомнения, укачивал ее и пел колыбельную. Рядом с ним на земле, меж двух кривых ветвей, стояла игрушечная детская коляска без колес, внутри она была выложена свежей зеленой травой, в изголовье лежал свернутый носовой платок, второй платок, очень большой и более чистый, висел на одной из веток – видимо, он служил одеялом. Два желания боролись во мне: естественное – заорать и расхохотаться в голос, и необъяснимое – смотреть и не дышать. Оба эти желания, внешне противоположные, на самом деле имели истоком одно и то же: я был очарован этой сценой, которая на самом деле должна была выглядеть необыкновенно смешной. Но почему-то таковой не выглядела, потому мой человеческий интерес поборол коллективистский инстинкт, благо, я был один. Что-то очень трогательное было в этой большой нелепой фигуре больного ребенка, качавшего на руках лысую куклу. Я вдруг с невероятной отчетливостью понял, что он родился ребенком и ребенком умрет, у него никогда не будет настоящих детей, той любви, следы которой мы с отвращением и тайной завистью находили именно здесь, в этом заросшем тупике, где, оказывается, в сосредоточенном одиночестве Коля баюкал дитя; едва ли зная вообще, откуда и как берутся дети, он совершал какие-то почти материнские действия, подсмотренные им в этом мире – враждебном, не принявшем его и лишившем изначально столь обыкновенных, казалось бы, радостей. Каюсь, на мгновение я ощутил себя счастливым. Но именно на мгновение. Допев, Коля осторожно уложил куклу в коляску, снял с ветки платок, стряхнул его и покрыл им тельце, подоткнув с боков. Он улыбался и беззвучно шлепал губами. Откинувшись спиной к стене, он поднял глаза. И тут наши взгляды встретились.

Я испугался, что он сейчас закричит. Но он не закричал, только глаза его еще более сузились, зрачки расширились, рот раскрылся и от правого угла его заструилась слюна. Коля зачмокал губами, словно что-то пережевывая и тяжело глотая.

– Привет, Коля, – сказал я так, будто просто встретил его на улице.

– Иди-иди, – проговорил он, захлопав себя по ляжкам. И заухмылялся таинственно: я понял, что он узнал меня. И что он меня не прогоняет, а зовет. Я смело протиснулся ближе.

– Твой ребенок, Коля, да? – спросил я, неестественно улыбаясь.

– Сын, сын, – ответил он, любовно глядя на спящую с открытыми глазами куклу.

Конечно, явные признаки пола у куклы отсутствовали, но по всему это была всё-таки девочка. Спорить я, однако, не стал.

– Сад, мой сад, са-дик, – проговорил Коля, разводя руками и глядя по сторонам.

– Это твой сад, Коля?

– Да-да, сад, са-дик.

– Детский садик?

– Не-не, сад, сад, мой, – коротким большим пальцем он ткнул себя в грудь, – мой сад, са-дик.

– Здесь растут твои деревья и кусты?

Он радостно закивал.

– И ты здесь растишь своего сына?

Он опять закивал.

– И он здесь, когда подрастет, будет у тебя гулять?

Коля соглашался.

– А где твоя жена, Коля?

– Не нада, не нада, – испуганно посмотрел он по сторонам, словно опасаясь появления этой страшной, пугающей, всё путающей в его мире какой-то жены. Сам по себе отец и мать.

Мы помолчали. Коля влюбленно смотрел на спящую куклу, время от времени переводя взгляд на меня. Медленно, замирая, билось сердце – я его слышал. Трепетный свет осторожно и ласково изменял казавшиеся прежде столь некрасивыми черты Колиного лица; Колин взгляд, чуть туманный, глубокий, едва ли не мудрый, смущал меня, словно я подглядывал за чем-то не то чтобы неприличным, но тайным, боящимся постороннего вмешательства. Его тайный мир, избыточно хромосомный, и вправду был просто другим, а вовсе мною не придуманным. Он существовал отдельно от нас, будучи нам недоступным, но, соприкоснувшись с ним, я ощутил и собственную ущербность, равную Колиной, а может быть и большую, и то, что нам друг друга никогда не понять. Но попытаться, попытаться… Или всё это чушь? По случайности (которых не бывает) или наитию, которому иногда следует доверять, я вспомнил о совсем недавнем происшествии, не имевшем к Коле никакого, ну абсолютно никакого отношения. Я смотрел по телевизору одну из бесконечных серий любимого фильма про танкистов и собаку. Телевизор у нас был старенький, черно-белый «Рекорд». В тот раз герои одержали очередную победу, по поводу чего под лезгинку плясали в березовой роще, и вдруг березы зашелестели зелеными листьями, прорезался голубой кусок неба, лица героев порозовели, а сарафан девушки окрасился в малиновый цвет. Всё это продолжалось, наверное, несколько секунд, но не было галлюцинацией. Тогда я предположил, что проводится телевизионный эксперимент, чему, впрочем, у друзей своих подтверждения не получил, расспрашивая их после осторожно: никто ничего необычного не видел. В подробности я не пускался, догадываясь, что мне никто не поверит, а мне почему-то важно было, чтобы верили. И вот теперь я мог рассказать об этом Коле, благодарному слушателю. Он ни в чем не сомневался, только очень серьезно морщил лоб. Всё рассказав и зачем-то ожидая ответа (какого ответа?), после наступившей томительной паузы, понимая, что он мне верит, я догадался наконец о другом – о том, что Коле моя столь волшебная история просто неинтересна: он хотел говорить и слышать сейчас только о своем Саде.

– Сад, са-дик, – улыбаясь подтвердил он.

– У тебя будут здесь песчаные дорожки, цветы пионы вдоль них, – показывал я на усыпанную мелкими осколками землю, – там пруд с золотыми рыбками, по нему будут плавать белые и розовые лебеди, и дом на берегу пруда, и ты будешь всегда жить в нем со своим… сыном, и всё у вас будет хорошо-хорошо, как в сказке, о цветочке, аленьком… С подбородка его капала слюна, иногда он вытирал ее рукавом. – А еще у вас будет…

Но тут заплакал ребенок.

Это было так неожиданно и неправдоподобно, что я вздрогнул.

– Уходи, уходи, не спит, – встрепенулся Коля, склоняясь над куклой.

Я послушно стал отползать, почему-то не к ограде, а вдоль стены, путем самым неудобным, где кусты были особенно густые. Но я всё же продрался сквозь них, плач уже прекратился, и до меня доносилось тихое «уа-уа-уа-уа»…