Троллейбус от Первой Градской
Воды отошли в полночь. Во сне. Но мы сразу проснулись.
– Пора, – сказала жена.
Я вскочил и без тапочек помчался на кухню. На бумажке возле телефона рукой жены крупно, зелёным фломастером был написан номер. Я оценил её предусмотрительность – цифры всё равно расплывались перед глазами, но я смог сосредоточить на них повлажневший взгляд и реально, а вовсе не фигурально дрожащей рукой стал накручивать телефонный диск.
Ответили мгновенно. И напоследок, ещё раз уточнив адрес, немного успокоили:
– Машина выезжает.
Жена тем временем успела одеться – видимо, мой разговор со «скорой» длился гораздо дольше, чем мне показалось.
Она сидела на краешке разложенного дивана. На простыне расплывалось огромное пятно, формой и цветом напоминавшее облако, набухшее перед дождём.
– Ты как? – спросил я.
– Да вот, всё мокро, – улыбнулась она и виновато пожала плечами. – Никогда бы не подумала, что в человеке может быть столько жидкости.
Я помог ей надеть удобные разношенные туфли, коричневые, с маленьким кожаным бантиком. И ходил по комнате с её плащом в руках – от коридора до окна и обратно.
Звонок в ночной тишине заставил вздрогнуть. Не выпуская из рук плаща, я открыл дверь. Вошла крепкая, средних лет докторша с низким уверенным голосом. Сходу она задала несколько вопросов жене.
– Не забудьте «историю», – бросила она в мою сторону.
Медленно, хрустально мы спустились по лестнице с нашего четвёртого этажа.
Специальная «скорая» для рожениц ничем не отличалась от обычной.
– Может, полежите?
– Лучше посижу, – ответила жена.
Пока мы ехали по пустынному просторному Ленинскому, мне становилось всё страшнее: жена была очень бледной и держалась за живот. Я перевёл взгляд на докторшу. Та была спокойна и чуть мрачновата. Она смотрела в окно и думала о чём-то своём.
– Опять, – сказала жена.
– Схватки? – спросила докторша.
Жена отрицательно помотала головой.
– Воды? Это нормально, – ответила докторша. – Положите под себя, – она протянула ей невесть откуда взявшуюся толстую детскую пелёнку.
Проспект за окнами безо всяких мигалок и сирен пролетел незаметно. Мы въехали в ворота Первой Градской.
Я сдал жену в приёмный покой родильного отделения. В дверях она обернулась, и я увидел, что ей тоже страшно. Словно мы виделись в последний раз.
– Подождите, – сказали мне. И вскоре вынесли огромный чёрный пакет с мокрой, тяжёлой одеждой.
Я вышел на крыльцо. Вокруг шелестели осенние клёны. В просветах между ними холодно мерцали яркие звёзды. И мне показалось, что я остался один на всём белом тёмном свете. Только молчаливые ночные фасады больничных зданий, трепет деревьев и эти бесконечно далёкие звёзды окружали меня в покинутом всеми мире.
Я вышел на проспект. Мимо проезжали редкие машины. Денег на них у меня не было. Наверное, я их просто забыл дома, когда собирал жену. А то, что можно расплатиться по приезду, мне и в голову не пришло.
С чёрным мешком на плече, аки удачливый вор в ночи, я побрёл вдоль больничной ограды в сторону далёкого дома. В принципе, часа за полтора-два, хоть местами и в горку, дойти было можно.
Но дошёл я только до конца ограды и первого поворота, откуда дорожка через запущенный сквер спускалась к набережной. Если б не мешок, я бы обязательно посетил Москву-реку – взгляд на воду всегда успокаивает. Да и с мешком об этом подумывал, приостановившись на развилке дорог. Но тут послышался свистящий тихий вой. Я обернулся.
Троллейбус ехал неторопливо и с основательностью хозяина ночной трассы, хотя по всем правилам и сообразно опыту троллейбусы уже ходить были не должны. Рука моя автоматически вскинулась навстречу ему. Троллейбус неожиданно притормозил, остановился и распахнул переднюю дверь.
– Тебе куда? – спросил почти невидимый в темноте кабины водитель, когда я поднялся на первую ступеньку.
– Домой. Вот, – кивнул я на чёрный мешок, который держал теперь перед собой, – жену в роддом сдал. Да, на Ленинский, к Трём Поросятам, – будто он мог по моему хотению изменить маршрут, а не свернуть, например, раньше – к Ленгорам хотя бы.
– Садись, довезу, я до Юго-Западной, – уточнил он, будто я в чём-то сомневался, а я был бы благодарен ему и за пару неспешных остановок. – Там сегодня у нас ночёвка, – добавил он, но я на эти слова тогда не обратил внимания.
Да и салон был едва освещён. И совершенно пуст. Эта сумрачная пустота заговорщицки вобрала меня в себя и обострила зрение.
Я устроился на вольготном месте у правого окна, а мешок пристроил напротив. Вообще-то, я по радостной детской привычке и при любой возможности люблю сидеть у окна – в трамвае, автобусе, поезде, да хоть в самолёте. И смотреть, даже если еду здесь сто первый раз: всегда невзначай подмечаешь новые детали самого непритязательного и набившего оскомину пейзажа, смешные вывески, цирковую афишу с клоуном и нестрашными тиграми с зелёными глазами, пегую кошку на случайном окне третьего этажа, с которой вдруг встретишься взглядом, незнакомой формы облако, наконец.
Но тут я смотрел исключительно на чёрный мешок. Он мне теперь казался живым и даже одушевлённым. Там лежали мокрые и ещё тёплые вещи моей жены, которую я сдал в стерильный приёмный покой роддома, как оказалось, совершенно голой и беззащитной. Что там сейчас с ней делают? И что происходит с её фантастической красоты и округлости животом? Я почему-то совсем не мог её представить ни в больничной палате в чужом байковом халате – дома она никогда халатов не носила, ни на … Это тоже называется операционный стол?
О будущем ребёнке, реальном, живом, я пока ещё просто не умел думать. Я думал о том, как ей сейчас там одиноко. И о своём бессилии ей хоть чем-то помочь. И ещё не оставляла, каплей по мозгам, мысль, что ей будет больно, ведь, говорят, ЭТО очень больно. И у меня самого вдруг начало стрелять в ухе.
Поэтому чёрный мешок сейчас означал для меня ВСЁ. И был единственной надеждой на то, что всё будет хорошо. А по всему телу – от икр до основания шеи и затылка – всё равно пробегали холодные мурашки страха.
Троллейбус ехал тихо, крадучись, словно хотел остаться незамеченным для посторонних, случайных ночных прохожих, хотя их и не было вовсе: мимо протекали влажные, глянцево-чёрные тротуары – я только сейчас понял, что недавно прошёл дождь – и пустые остановки с обрывками объявлений. Но то, что было за окном, я видел лишь краем глаза – смотрел я на чёрный свой мешок.
И вдруг в медленный негромкий вой троллейбуса начали исподволь вплетаться иные звуки, настолько немыслимые в этой ночной пустоте, что я зажмурил глаза: сначала это была вроде скрипка, скорее, виолончель, резкая, обрывистая и тревожная. Мелодия напоминала о танце, полузабытом, но когда-то знакомом – по старым фильмам и пластинкам, потрескивающим и шипящим. Но эта слышимая сейчас музыка была очень серьёзной, а танец под неё казался почти невозможным – в обычном смысле, хотя мои руки, лежащие на коленях, и пальцы начали непроизвольно двигаться ей в такт: та-та, та-та-та-та-та, та-та, та-та-та-та. И скрипка-виолончель была не одинока. Ей вторил, усиливая или даже вбирая её в себя, другой инструмент – то ли маленький орган, то ли баян-аккордеон. Потом возникло более ласковое, лирическое отступление, но тоже не оставлявшее тревоге права расслабиться, и ещё одно – романтически-минорное. И снова всё сильнее, будто касаясь впрямь обнажённого сердца, возвращалось это: та-та, та-та-та-та-та, та-та, та-та-та-та, забирая всё выше и подбираясь под самое горло. Но тут раздался резкий щелчок – и музыка кончилась. Я слышал, что водитель щёлкает по клавишам своего инструмента – наверное, это был старенький магнитофон, перемотанный синей изолентой, – но никаких иных звуков более извлечь не смог и, видимо, чертыхнувшись про себя, оставил эту бесполезную затею. Но в моей голове музыка продолжала звучать и, странное дело, теперь успокаивала. Я потом слышал её – во сне и наяву, вживую, множество раз – и она всегда, даже двумя-тремя случайными аккордами, приводила меня в трепет: та-та, та-та-та-та-та, та-та, та-та-та-та. И только много позже я узнал, что это было «Либертанго» Астора Пьяццолло, негаданно, из самой Аргентины залетевшее в ночной московский троллейбус, а загадочный инструмент, извлекавший из темноты волшебными пальцами этот фантастический, одновременно земной и надмирный щемящий ритм-мелодию, назывался бандонеон. И я тогда в первый раз точно слышал самого Пьяццолло.
Я украдкой погладил уже ставший прохладным бок чёрного мешка, словно это как-то могло сейчас помочь моей одинокой жене. Но, по крайней мере, мне помогло: в ухе стрелять перестало. Мешок же от моего прикосновения ответно чуть шевельнулся.
В умиротворённо посвистывавшей скользящей тишине мы доехали до универмага «Москва».
Пошипев, открылись передние двери, и послышались громкие женские голоса – деловитые и на чужом, но смутно, на слух, знакомом языке. Водитель ответил им коротко и призывно. В салоне троллейбуса почти мгновенно материализовались три цыганки: молодая, средних лет и почти старуха. Даже в сумрачном свете было видно и слышно, что на них яркие шуршащие юбки.
Молодая скользнула взглядом по мне и поправила на правом плече цветочную шаль: серёжка в её ухе прозрачно и ярко блеснула некрупным, но чистым камешком. Запахнув широкую юбку, она грациозно прошествовала мимо.
Средняя удостоила меня взглядом более пристальным, потом резко обернулась к старухе и что-то ей негромко сказала по-своему, но, кажется, про меня. И тоже прошла вглубь салона.
Старуха же остановилась ровно напротив. Троллейбус тотчас тронулся, старуха качнулась, и я даже привстал, протягивая руку, чтоб её поддержать. Но не понадобилось: старуха вполне самостоятельно устояла, после чего взгромоздилась на соседнее – наискосок от меня – сиденье, заняв его едва ли не полностью, и, обнажив целый ряд цельнозолотых зубов, улыбнулась.
Какое-то время мы смотрели друг на друга, а потом оба сразу перевели взгляды на мой чёрный мешок.
Старуха улыбнулась ещё шире и вдруг озорно, склонив голову, мне подмигнула:
– Не кричит твоя. Молчит. Крепко молчит.
– В смысле?
– Все кричат, она молчит.
До меня наконец дошло:
– А скоро ей… её… она?
Старуха загадочно усмехнулась:
– Не торопись. Всё будет у тебя. Чего хочешь. И чего не ждёшь.
– Хорошее? – мне уже стало не страшно, а весело.
– По-всякому. А то скажешь потом: цыганка нагадала, да не то…
Позади меня раздались два негромких смешка. Я обернулся, но и средняя, и молодая уже опустили глаза долу – как ни в чём не бывало.
Тем временем наш троллейбус, нёсшийся без остановок, даже светофоры нас пропускали, стал притормаживать.
Через плечо старухи я глянул в окно: в отдалении возвышались подсвеченные по фасаду Три Поросёнка, за которыми пряталась и наша съёмная пятиэтажка.
– А вам далеко ещё? – из вежливости спросил я, поднимаясь и подхватывая чёрный мешок.
– Тебе ж сказали: до Юго-Западной. Там наш табор сегодня стоит. А ты водителю-то заплати, молодой-красивый! За всех нас – на счастье тебе будет.
– Да нечем, всё дома забыл, – беспомощно и виновато развёл я руками.
– А ты поищи…
Пожав плечами, я первым делом полез в левый задний карман джинсов, где сроду не водилось ни копейки. И с видимым изумлением выудил оттуда зелёную трёшницу. Оставив мешок, я шагнул к водителю и протянул ему купюру. Тот взял её молча и открыл дверь – троллейбус как раз остановился, и даже не на положенной остановке, а ближе к светофору, возле удобного мне перехода.
– Мешок свой драгоценный не забудь, – напомнила цыганка.
Ещё в незакончившейся ночи добредя до дома, я поставил отяжелевший чёрный мешок в кладовку. Мешок немного пошевелился. Меня это почему-то не удивило и даже не озадачило: ну, шевелится себе и шевелится. Может, и все мешки с мокрой одеждой рожениц немножко шевелятся.
Не раздеваясь, лишь сдвинув ещё не просохшую простыню, я прилёг на диван и мгновенно заснул. Но ненадолго.
К утру я снова был возле родильного отделения, но уже с противоположной стороны здания – там, где не забирают, а выдают. В небольшом помещении на стенке висел специальный стенд со вставленными синими и розовыми квадратными бумажками. Несколько раз пробежав по ним глазами, я нашёл и свою, розовую: дочь, 51 см, 3 кг 200 г.
На обратном пути – на сей раз к «Шаболовской» – я зашёл в храм и поставил свечку за здравие жены и дочери – к этому второму слову я потихоньку внутри себя пытался уже привыкнуть, но звучало оно пока совсем незнакомо.
Ещё через пару часов я вернулся и передал через медсестру пакет с какой-то едой и запиской. Вскоре получил и ответ: жена писала, к какому окну подойти. Я обогнул здание и вместе с ещё несколькими озабоченными папашами поднял голову вверх. И увидел жену: она улыбалась, а в руках держала маленький такой белый пакетик с розовым пятном лица – черты ребёнка отсюда разглядеть было сложно. Но с каждым днём, приходя, ещё не различая черт, я всё же начинал ребёнка в руках жены узнавать – кажется, день на четвёртый узнал бы, даже если б её держала какая-то совсем посторонняя женщина, только бы удивился: как это наша дочь попала в чужие руки?
Через неделю их выписали. Как и положено, я отдал передавшей мне свёрток медсестре зелёную трёшницу – почему-то за девочку надо было именно 3 рубля, тогда как за мальчиков полагалось 5, синенькой бумажкой, мальчики по неясным причинам почему-то ценились выше.
В доставке ценного трёхрублёвого груза домой нам помогала Кира – жена астрофизика-членкора, который изобрёл какую-то реальную физико-математическую машину времени и уехал по приглашению работать в Данию, куда Кира вскорости к нему тоже собиралась. Поэтому на своих охристого оттенка «Жигулях» она ездила чрезвычайно быстро, не боясь никакого ГАИ. Впрочем, существовало и другое объяснение: у неё отсутствовал задний номер, и она уверенно считала, что, если она будет ездить быстро, никакой гаишник этой несуразности просто не заметит. В общем, как бы то ни было, обратно по Ленинскому до дома мы домчались раза в два быстрее, чем на «скорой» в сторону противоположную.
Дома ребёночек был развёрнут, быстро обмыт Кирой под душем и наконец выложен на спокойное, умиротворённое рассмотрение. Оказалось, что она совсем не страшненькая, какими в моём представлении были все новорождённые дети, а вполне даже симпатичная и чрезвычайно похожая на мои собственные младенческие фотографии. Но больше всего меня поразил её ноготок на большом пальце ноги: он был размером со спичечную головку, но и он, и всё остальное было совершенно настоящим, как у реального, хотя и совсем крошечного человека.
Потом её снова завернули в пелёнки и одеяло, перевязали розовой лентой и выдали мне – гулять. Взяв свёрток обеими руками, я спустился с четвёртого этажа на улицу. Присел на скамейку перед подъездом и так сидел минут пятнадцать, пока хватило сил и терпения. Пару раз поднимал уголок одеяла и заглядывал в её лицо: она тихо дышала, прикрыв глаза, хотя, кажется, и не спала – веки чуть подрагивали.
После прогулки я поднялся обратно домой. Жена забрала у меня свёрток. И хотя руки мои теперь были свободны, они не разгибались, будто всё ещё держали в руках нашего ребёнка. И только в течение этих нескольких минут – пока руки приходили в себя – я окончательно, кристально понял: у меня есть дочь!
Её уложили подремать, за отсутствием пока детской кроватки, на дальний край нашего дивана, поближе к стенке.
Кира отправилась на кухню заваривать чай. Я, всё ещё чувствуя в руках ответственную тяжесть, поплёлся за ней и тут услышал сдавленный голос жены, раздавшийся из кладовки:
– Что это?
Я, немного напуганный, поспешил к ней. Свет чуть мимо неё падал через открытую дверь в кладовку и освещал открытый чёрный мешок с её одеждой, о котором я напрочь забыл с того самого момента, как его в кладовку поставил. Уже на расстоянии чувствовалось, что волглая одежда немного попахивает.
– Что это? – повторила жена.
– Прости, забыл, – пробормотал я, – сейчас всё постираем. – И только тут посмотрел на руки жены.
На ладони она держала небольшую, но настоящую, с очень тощей шеей, но совершенно живую черепаху. Мало того, передав мне её с рук на руки, жена извлекла из мешка, аккуратно доставая, просматривая и складывая прямо на пол свои вещички, одного за другим пять маленьких черепашат.
Мамаша их еле шевелилась, поглядывая на меня укоризненными старушечьими глазами.
Совсем не удивлённая происходящим Кира тут же налила в блюдце молока и поставила его возле холодильника. Черепаха начала лакать молоко так громко, будто она была не черепахой, а настоящей голодной собакой. Ну голодной она точно была ещё как минимум дня три. Потом наконец наелась. Все пятеро её детей вместе с нею, чуть пореже, тоже лакали молоко – но теперь всё происходило совершенно бесшумно.
Втайне от жены я съездил на Юго-Западную, где расспрашивал всех встречных милиционеров о цыганском таборе. Сержанты и лейтенанты пожимали плечами и смотрели на меня с сожалением. Впрочем, и правда, какие таборы? В наше-то время? Все по квартирам.
Только один задумчивый прапорщик, наморщив лоб, припомнил:
– Были тут. Какой-то дрянью торговали. Черепахами что ли? А тебе зачем?
Да я и сам не знал.
Зато наша черепаха, которая от жены получила имя Глаша, а фамилию Мешкова, жила потом с нами много лет, переезжая с квартиры на квартиру. Деток же её, едва подросли, мы раздали друзьям.
Да, а дочь нашу мы назвали Машей.