В лаборатории гения. Занимательные истории из творческой жизни А.С. Пушкина

***

Как-то раз Александр Сергеевич Пушкин вдохновенно сочинял стихотворение «Зимнее утро», которое ему было заказано за 10 рублей для антологии русской классической поэзии. Написал первую строфу. За ней вторую. Потом третью. Дошла очередь и до четвертой:

Вся комната янтарным блеском
Озарена. Веселым треском
Трещит затопленная печь.
Приятно думать у лежанки.
Но знаешь, не велеть ли в санки
Кобылку бурую запречь?

Записав четвертую строфу, гениальный поэт вдруг заметил в ней явную тавтологию: «треском трещит». Только собрался ее поправить, как в дверь ввалились старинные лицейские друзья: с вином, с картами, с веселыми дамами, с цыганским хором.

Стали пить, играть в карты и веселиться от души.

Утром Александр Сергеевич проснулся с головной болью и с изрядно похудевшим кошельком. А тут еще посыльный из издательства дожидается.

Сел и второпях дописал сразу же ставшее классическим стихотворение:

Скользя по утреннему снегу,
Друг милый, предадимся бегу
Нетерпеливого коня
И посетим поля пустые,
Леса, недавно столь густые,
И берег, милый для меня.

В спешке Александр Сергеевич не только забыл про тавтологию, но и поменял пол бурой кобылки из четвертой строфы, превратив ее в пятой в нетерпеливого коня. Правда, половое несоответствие он всё же заметил, но переправлять не стал. Потому что слишком уж торопился – 10 рублей для него в этот момент были гораздо важнее, чем вся эта лошадиная канитель.

Ведь Александр Сергеевич не обращал ни малейшего внимания на оценку своих стихов ни недалекими современниками, ни откровенно глупыми потомками. В дальнейшем, в следующем 1830 году, он четко сформулировал свое кредо в сонете «Поэту»: «…Ты сам свой высший суд;// Всех строже оценить умеешь ты свой труд.// Ты им доволен ли, взыскательный художник?// Доволен? Так пускай толпа его бранит…»

Александр Сергеевич Пушкин своим трудом был доволен всегда.

***

Как-то раз Александр Сергеевич Пушкин сочинял стихотворение «Прощанье». Первую строфу написал легко, на едином вдохе. Вторая пошла уже потяжелей:

Бегут меняясь наши лета,
Меняя всё, меняя нас,
Уж ты для своего поэта
Могильным сумраком одета,
И для тебя твой друг…

И тут Александр Сергеевич запнулся и начал мучительно подбирать рифму к слову «нас». «Заказ?» Нет, не то! «Запас, квас, Красс, глаз, спас, прекрас, унитаз, атас, приказ …» Нет, всё не то! Все эти слова не подходили для того, чтобы быть включенными в гениальное стихотворение. В конце концов Александра Сергеевича заклинило на фразе Антона Антоновича Дельвига, которой он завершил свое последнее письмо: «У нас девицы – первый класс!»

И вдруг распахнулись двери, и стремительно вбежал поэт-партизан Денис Давыдов, как всегда надувшийся шампанского. И с места в карьер начал рассказывать о всяких военных премудростях, перемежая свои горячие речи специальными терминами: фортификация, картечь, редут, кампания, арьергард, фугас … На слове «фугас» Александра Сергеевича словно пружиной подбросило, он подбежал к столу и дописал строфу: «И для тебя твой друг – фугас».

Но потом понял, что получилось слишком уж кровожадно, дамы в обморок попадают. И зачеркнул букву «ф», а заодно и тире. Получилось вполне благообразно, хоть и несколько невнятно: «И для тебя твой друг угас».

***

Александр Сергеевич Пушкин написал стихотворение «Кавказ»:

Кавказ подо мною. Один в вышине
Стою над снегами у края стремнины;
Орел, с отдаленной поднявшись вершины,
Парит неподвижно со мной наравне.
Отселе я вижу потоков рожденье
И первое грозных обвалов движенье.

Здесь тучи смиренно идут подо мной;
Сквозь них, низвергаясь, шумят водопады;
Под ними утесов нагие громады;
Там ниже мох тощий, кустарник сухой;
А там уже рощи, зеленые сени,
Где птицы щебечут, где скачут олени.

А там уж и люди гнездятся в горах,
И ползают овцы по злачным стремнинам …

И хоть Пушкин и не дорожил любовию народной, но к мнению собратьев по перу всё же иногда прислушивался. К тому же и тему на сей раз он выбрал довольно щекотливую. Поэтому позвал поэтов Вяземского, Жуковского и своего дядю Василия Львовича и показал им стихотворение «Кавказ».

Поэт Вяземский внимательно его перечитал и сказал, что очень уж смело написано. Государю императору может не понравиться, что орел – сей символ самодержавия – парит наравне с поэтом Пушкиным.

Александр Сергеевич лишь гордо сверкнул очами, но ничего не ответил. Мол, история ответит, рассудит.

Поэт Жуковский вначале робко сказал, что стремнины не могут быть злачными, потому что они представляют собой отвесные скалы, а проще говоря, голые кручи. А потом разошелся и начал бранить рифму «стремнины – вершины» как слабую и недостойную великого Пушкина.

Александр Сергеевич настолько на это рассердился, что не стал вызывать обидчика на дуэль, а прочел недавно написанное стихотворение, в котором были слова: «Суди, дружок, не свыше сапога!»

Дядя же Василий Львович изумился причудливости формы, которую племянник избрал для возвышения себя не только над Кавказом, но и надо всем миром. На что Александр Сергеевич сказал: «Четырехстопный ямб мне надоел! Вот я и написал шестистопным». «Помилуй, Саша, – удивился Василий Львович, – ты ведь и написал четырехстопным ямбом. А то, что у тебя в каждой строфе по шесть строк – это не шестистопный ямб, а шестистиховая строфа. Да тебе, я смотрю, не мешало бы подучиться теории». И в доступной форме изложил племяннику правила стихосложения.

Поэтому Александр Сергеевич вскоре со знанием дела написал роман в стихах «Евгений Онегин», в котором применил изощренную «онегинскую строфу». И начал его в благодарность Василию Львовичу со слов: «Мой дядя самых честных правил», имея в виду правила версификации.

Кстати, в память о той беседе по поводу «Кавказа» эпиграфом к первой главе поставил цитату из поэта Вяземского: «И жить торопится, и чувствовать спешит». Помянул и Жуковского, но лишь в пятой главе, когда ярость к обидчику несколько поутихла. Правда, всё-таки вставил наиболее невыразительные строки: «О, не знай сих страшных снов// Ты, моя Светлана!» Позже по этому поводу удачно сострил поэт Брюсов: «О, закрой свои бледные ноги!»

***

За окном немилосердно пекло жаркое июльское солнце. Нагло жужжали неповоротливые мухи. Александр Сергеевич Пушкин вдохновенно описывал сцену метели в повести «Капитанская дочка».

 

Вдруг распахнулись двери, и шумной толпой ввалились поэты Жуковский, Давыдов, Вяземский и Баратынский: с шампанским, с картами, с веселыми дамами, с цыганским хором. И стали всячески уговаривать Александра Сергеевича «бросить свою писанину», чтобы немедленно предаться дружескому веселью.

– Нет, – говорит Пушкин, – мне надо непременно дописать до конца абзац, а то с мысли собьюсь! И тогда уж повеселимся от души!

– Да что же это такое! – возмутился Денис Васильевич Давыдов. – Четверо одного не ждут! Давай поскорей заканчивай!

– Скоро – плохо выйдет! – не соглашается Пушкин.

– Не скажи, брат! Иной раз всё натиск решает! – не унимается Давыдов. – Что ты там уже написал?

– Изволь: «Облачко обратилось в белую тучу, которая тяжело подымалась, росла и постепенно облегала небо. Пошел мелкий снег – и вдруг повалил хлопьями. Ветер завыл ...» А теперь надо написать, как он завыл, какими голосами, как закрутил вихри снежные, как стало тревожно и страшно, как задрожала крупной дрожью лошадь ...

– Да на кой чёрт тебе эта канитель нужна?! – вскричал Денис Васильевич. – Душа праздника требует, а он собрался тут рассусоливать! Пиши: «Сделалась метель». И вся недолга!

Александр Сергеевич так и поступил.

Что спустя мгновение сделалось в доме Пушкина, то не поддается никакому описанию.

Наутро, встав с головной болью, чтобы досадить поэту-партизану, вчистую обыгравшему его в карты, таки дописал: «В одно мгновение темное небо смешалось со снежным морем. Всё исчезло. «Ну, барин, – закричал ямщик, – беда, буран!» Да еще и многоточие поставил.

А потом подумал и приписал в начале главы эпиграф:

Сторона ль моя, сторонушка,
Сторона незнакомая!
Что не сам ли я на тебя зашел,
Что не добрый ли да меня конь завез:
Завезла меня, доброго молодца,
Прытость, бодрость молодецкая
И хмелинушка кабацкая.


***

26 мая 1828 года к Александру Сергеевичу Пушкину на его 29-й день рождения пришли друзья и принесли подарки. Все принесли достойные, полезные и дорогие вещи, необходимые как в повседневном быту, так и во время праздности и развлечений. Лишь один Николай Михайлович Языков, который уже тогда вознамерился перейти в лагерь славянофилов, причем в крайне реакционное его крыло, принес Пушкину форменную гадость.

При виде этой гадости Александр Сергеевич сразу же схватился за перо и вывел в правом верхнем углу листа дату: 26 мая 1828. А ниже стал записывать гневное стихотворение, которое должно было бы стать отповедью реакционным славянофилам:

Дар напрасный, дар случайный ...

И хотел уже было продолжить: «Мне Языков «удружил». Но тут началась такая буйная пирушка, что утром Александр Сергеевич не помнил ни о нелепом подарке Языкова, ни о Языкове, ни о том, по какому поводу он начал писать стихотворение. И мрачно продолжил:

Жизнь, зачем ты мне дана?
Иль зачем судьбою тайной
Ты на казнь осуждена?

Кто меня враждебной властью
Из ничтожества воззвал,
Душу мне наполнил страстью,
Ум сомненьем взволновал?

Цели нет передо мною:
Сердце пусто, празден ум,
И томит меня тоскою
Однозвучный жизни шум.

В голове у Александра Сергеевича после вчерашнего шумело изрядно.

 

***

Как-то раз мысли в голове Александра Сергеевича Пушкина взволновались в отваге, навстречу им побежали легкие, отглагольные рифмы, пальцы попросились к перу, перо к бумаге, минута – и на бумагу потекли какие-то совершенно чудовищные слова, не соразмерные ни эпохе, ни гению Пушкина: «По вечерам над ресторанами ...» Александр Сергеевич сдержал подступившую тошноту. Но перо само собой продолжало с визгом скрести лист бумаги: «Горячий воздух дик и глух ...» Александр Сергеевич с отвращением плюнул на пол, выругался вслух, но тщетно: «И правит окриками пьяными ...» Александр Сергеевич трижды перекрестился и воскликнул: «Чур меня!» Однако строка продолжала выползать из-под пера, словно гадина: «Весенний и тлетворный дух ...»

И вдруг наваждение исчезло, Пушкин очнулся, порвал в мелкие клочки вздорный стишок и воскликнул: «Не дай мне Бог дожить до этих окаянных времен!»

И Бог не дал.