Данилов

Есть в Сибири, на востоке ее, местечко с колдовским прозванием Чары. Стоят Чары, со всех сторон первобыт­ной окруженные тайгой, словно богатырской заставой. Трудно пробраться через этот кордон. Даже речка Выя, напористая, мускулистая, сосущая снежное молоко не­дальних Саянских гор, и та не пробилась к Чарам. Течет окрест, поигрывая зелеными своими мускулами на пере­катах. И только лежневая дорога, нуждающаяся в постоянном ремонте, много нервов и крови стоящая тем, кто по ней ездит, соединила Чары с поселком и станцией Шоша. А уж там и с Большой Землей.

Живут в Чарах люди, так или иначе связанные с лесом, его добычей и промышленной разработкой. Это лесору­бы, трактористы, шоферы. Большинство – народ приш­лый. Снявшийся со своих мест, прослышав о здешних заработках, «северных», «отдаленных» и прочих мате­риальных льготах. А говоря по правде, ничем иным-то медвежий этот угол привадить и не мог. Но кто хоть не­нароком побывал в Чарах, пусть и за длинным гоняясь рублем, возвращался сюда вновь, влекомый уже не сооб­ражениями расчета, а неведомой силой, словно испробо­вал здесь однажды зелья чаровного, ненасытного.

Данилов вернулся в Чары, впервые изменив своей привычке не возвращаться в места, где поколесил, помо­тался. Не было у него ни родных, ни близких. Ни кола ни двора. Выручали его в жизни дюжая сила, рабочая хват­ка. И права водителя первого класса. К машине у Данилова любовь была своя, давняя…

Шла война. Толпы беженцев, обутые в бахилы с при­крученными к ним кусочками резины от покрышек изу­родованных бомбами грузовиков, тянулись на восток, оставляя на родной земле следы, будто прошли по ней тысячи автомашин. Немецкий офицер, тыча пойманного мальчика лицом в непролазную грязь, требовал объяс­нения немыслимому: дорог найн, а машин прошёль. Тогда-то этот мальчик и возгорелся желанием мстительным и настырным – если останется жив, стать шофером. Чтобы назло врагам водить машины там, где, казалось, они не должны были пройти.

Он водил машины в горах Памира и в песках Караку­мов, на Крайнем Севере и по бездорожью белорусского Полесья. И нигде не оседал капитально. Примелькалась дорога. Стала легкой, укатанной. Разворот – и газу.

На трудных дорогах знатно платили. И так уж получи­лось, что деньги, поначалу бывшие для Данилова чем-то таким, что давало ему возможность есть и пить, чтобы жить и работать, мало-помалу превратились для него в цель, стали смыслом его жизни. Давно прошла пора маль­чишеского энтузиазма. Шофер-профессионал, вот уже много лет крутит он баранку тяжелых грузовиков ради денег. Любит Данилов деньги, и деньги любят его. По семь сотен выкручивал он на Памире. Не меньше в Кара­кумах. А уж какую монету рвал на номерных объектах – астрономия!

Но на деньги Данилов не молился, как иные скопидо­мы. Поработает на одном месте с годик. Собьет круглень­кую сумму. Расчет. И – в Москву. Оденется с иголочки. И мотает деньги со случайными девчатами по московским ресторанам, как километры на спидометре. И никогда он, Данилов, не задумывался о своей жизни: толково ли он живет, бестолково, счастливо, не счастливо. Встречал парней похожих немало, тоже из шоферни. Пили в придорожных буфетах водку, закусывали мускатным орехом для запаха, чтобы не унюхал автоинспектор спиртного. Посмеивались над женатиками. На прощанье хлопали друг друга приятельски по плечу: дескать, так держать, кореш. И разъезжались. Лихие, беззаботные.

И раз только, в Киргизии, на аховой высокогорной дорожке, где с одной стороны теснят каменные зверопо­добные глыбы, с другой – пропасть, ночью вползла в башку ему под щипательную музыку из приемничка такая расхреновая мыслишка: сгинь сейчас он, Данилов, в эту знобкую, курящуюся туманчиком непроглядь, дай чуть влево – и никто и ничего не потеряет, разве что ма­шину автоколонна. Никто не всплеснет руками, не выро­нит слезы по поводу его гибели. Ровно и не жил он на белом свете. И так потянул тогда его тот курящийся  ту­манчик, аж галька зашуршала из-под колес в бездну. Но стала тут перед ним изрисованная тысячами бахил земля, почувствовал в вихрах своих цепкие пальцы немецкого офицера, и такое злое желание жить охватило его, такая жажда, что навалился он на баранку всем, что было в нем и не было. И вытащил машину оттуда, откуда, казалось, ее уже никакая сила не вытянет.

И что-то нашло на Данилова после той случившейся с ним в горах напасти, смутное какое-то сомнение в чем-то, какая-то ноющая неудовлетворенность. Будто чего-то ему, Данилову, не хватало. Все вроде было. И деньги рвал он большие, и работа по нему была, славная работа, и казак он вольный – ни за кого не в ответе, никому ни­чего не должен. А вот чего-то не хватало.

Но внешне всё катилось по-прежнему: и дороги он выбирал нелегкие, и вкалывал яро. И еще одному прави­лу не изменял Данилов: какие бы заработки ни ждали его в местах исколешенных – не возвращался. Только туда, где не бывал, не живал, не рабатывал.

И вот он вернулся в Чары. Лучшего водителя здесь еще не знавали. Там, где застревал трактор, проходил лесо­воз Данилова. Когда рассчитывался – уговаривали, упра­шивали. Не остался. И вдруг – собственной персоной. По случаю его возвращения завгар, веселый татарин, устро­ил даже небольшой сабантуй.

Кто-то во время застолья, так просто, доброго пожела­ния ради, сказал: мол, бросил бы он, Данилов, свою ски­тальческую жизнь, женился бы на молодой учительнице. Свадьбу закатили бы – какой тут еще не игрывали…

Молодая учительница приехала в Чары из Ленинграда не так давно. Было ей года двадцать три – двадцать четы­ре. А выглядела она – ну девочка и девочка. Был у нее мальчик, сынишка, лет шести. И это обстоятельство дела­ло ее, молодую учительницу, совсем привлекательной. Когда утром по деревянным тротуарам она выстукивала на своих каблучках к себе в школу, бабы зло сдвигали на окошках занавески, чтобы мужики не глазели «на кралю»…

Никто не заметил, как дрогнула Данилова рюмка и несколько капелек водки ртутными бусинками сбежали в винегрет.

В Чарах Данилов бабами не увлекался. Все они здесь были замужние, а те, кто еще невестились, требовали на ухаживание времени. А его, этого времени, у него, Дани­лова, не было. До пятнадцати рейсов делал он на своем «МАЗе» между верхним складом и нижним. По сорок кубиков рейс. Шестьсот кубиков хлыстового леса давал Данилов на эстакаду раздельщикам. Порой засыпал за баранкой. Так что на ухлестывание за юбками свободной минуточки не оставалось. Имел бабенку он в Шоше, в том, при железной дороге, поселке. Туда и катал изредка. Про молодую учительницу слыхивал от подвыпивших шоферов, что, мол, тому подъехать не удалось, этому подрулить. Но всё это как-то влетало в одно ухо, в дру­гое – вылетало.

И, может, не вошла бы она, эта девочка, тревожным чувством в его, Данилова, жизнь, если бы не мальчик, ее сынишка…

Тянуло Данилова к детям. То ли оттого, что своих не имел, то ли из потребности сильного, доброго человека приласкать, приголубить слабого. А скорее всего, то была неизбывная тоска по своему детству, которым обделила его военная судьбина. Одной бомбой убило мать и бабушку; от их деревянного дома осталась только печь с тру­бой, и он на печи, мальчонка, побелевшими пальцами вцепившийся в горячие кирпичи. Его сняли две старушки-беженки и долго крестились, как на святого. Потом было голодное мытарство по оккупированной террито­рии. Данилов мыкал от деревни к деревне. Просил хлеба. Пока не подобрали его наступавшие части Красной Ар­мии. Данилов плакал, просился на фронт. Но его отправи­ли в тыл, на Урал. Потянулись неулыбчивые годы пре­бывания в детдоме. Там, на Урале, в детдоме, узнал он и о гибели своего отца, сержанта-артиллериста, и что он, Данилов, отныне круглый сирота.

Любил Данилов детей. Бывало, раскочегарит его кто-нибудь до белого каления. Двинется он уже на обидчика, чтобы тряхнуть того как следует за грудки. А случится тут ребенок – и разом куда злость девается.

Как-то по весне остановил Данилов свой лесовоз про­тив их дома. И, не глуша мотора, на минутку заскочил к живущему по соседству водителю. Вышел – возле своей машины увидел маленького мальчика. В резиновых са­пожках, в пальтишке, застегнутом на все пуговицы, в шерстяной с помпоном шапочке, в руках у него была игрушечная лопатка. Мальчик держал руки с лопаткой за спиной и о чем-то разговаривал с рокочущей машиной.

Данилов сторожко подкрался сзади. Затаился на кор­точках.

– Ты ворчишь, а я тебя не боюсь, – говорил ласково мальчик. – Потому что ты ворчишь, как собака. А собаки добрые и маленьких не кусают…

Машина гнала на мальчика теплую, пахнущую бензи­ном струю воздуха. И тут он заметил, а может, почувство­вал затаившегося сзади Данилова. Мальчик отскочил, поскользнулся, удержался на ногах. Угрожающе поднял лопатку:

– Вот как дам сейчас!

И вдруг стремглав помчался к дому. Нырнул куда-то за сложенные высокой поленницей дрова. Данилов по­звал его, но мальчик не вышел.

Назавтра Данилов снова увидел мальчика с лопаткой играющим возле дома. Данилов остановил гремящий при­цепом пустой лесовоз. Посигналил. Мальчик, видимо, узнал машину, опрометью бросился за поленницу. Дани­лов улыбнулся, выпрыгнул из кабины. Подошел к дро­вам. Он не хотел искать мальчика и тем более ловить его за рукав. Он хотел, чтобы тот сам вышел к нему. Данилов достал из кармана конфеты в золотистой обертке, пома­нил мальчика, уверенный, что шпингалет за ним наблю­дает. Но из-за дров никто не показывался. Тогда Данилов решил чуток схитрить. Он влез в машину и несколько раз нажал на педаль. Машина рыкнула, но не стронулась. Данилов вновь спрыгнул на землю. Вернулся к поленни­це.

– Не хочет машина ехать, – сказал с деланной огорченностью. – Пока мальчик не сядет в кабину, никуда не поеду, говорит.

– И нет! – отозвался мальчик звонко и рассерженно откуда-то из-за дров. – Это не машина говорит. А ты сам всё придумываешь.

– А вот ты пойди поговори с ней, – утаил улыбку Да­нилов. – Узнаешь – придумываю я или нет. Я тебе раз­решу и за рулем посидеть. И побибикать.

Какое-то время за дровами молчали.

– А ты птиц из рогатки не стреляешь? – спросил маль­чик.

– Нет! – твердо ответил Данилов.

– И собак камнями не бьешь?

– Не бью.

Мальчик несмело выдвинулся из-за поленницы. Дани­лов подошел к нему. С конфетами опустился на корточ­ки. Мальчик вновь недружелюбно поднял лопатку:

– Не хочу твоих конфет!

– Это почему же ты не хочешь моих конфет? – спросил Данилов.

– Я не сластёна. И не люблю сластён.

– Так, так… – пробормотал Данилов смущенный. – Ну а машину ты любишь? – только и нашел что сказать.

Мальчик сапожком конфузливо рыл в талом снегу.

– Идем, я тебя покатаю. Идем, идем. Не бойся.

Раскатываться по поселку без дела, греметь под окна­ми своим порожним, в цепях, «МАЗом» Данилов не стал. И хотя сто пятьдесят процентов он уже дал, решил, что еще ходка лишней в путевом листе не будет. И вместе с юным своим пассажиром подался на верхний склад. Маль­чик устроился в кабине на двух его, Данилова, сложен­ных пополам телогрейках, и на этом неверном возвыше­нии едва доставал глазами до стекла. На колдобинах он подпрыгивал, подавался вперед, но за Данилова не хва­тался, всё еще настороженным боковым зрением при­сматриваясь к новому знакомому.

– Значит, ты из Ленинграда. Папы нет и не было. Тебя принес аист, – беседовал Данилов с мальчиком. – Ну а за что ты сластён-то не любишь?

– Потому что все сластёны – избалованные люди. Они не знают почём фунт лиха, – уверенно ответил мальчик.

– Это кто же тебя научил такой мудрости?

– Мама. Она тоже не любит сластён. И нытиков.

Обратно они возвращались по старому волоку. И с сорока кубами хлыстовой лиственницы увязли в весен­ней квашне.

– Ну, пострел, – сказал Данилов, – открыв дверцу и наполовину высовываясь из кабины, – горим мы здесь с тобой как шведы под Полтавой.

Данилов достал из-под сиденья топор. И, оставив мальчика за рулем, принялся истово вырубать придорожный кустарник, одиночные, выбежавшие на обочину тонко­ствольные деревца – всё тащил под колеса своего лесо­воза. Данилов не заметил, как мальчик бросил доверен­ный ему, но праздный в настоящее время руль и тишком выбрался из высоченной кабины. Он увидел его, когда тот, обеими руками ухватившись за колючий можжевель­ник, тужась, тянул срубленный куст следом за Данило­вым.

Они сели передохнуть на сухую валежину. Данилов принес завернутый в газету хлеб, переложенный соле­ным салом. И влажным еще от древесного сока топором разрубил кусок. Протянул половину мальчику.

– Как видишь, и я не сластёна, – улыбнулся Данилов. – И работа у меня не сладкая, и хлеб мой не сладок.

Мальчик медленно ел, стеснительно прикрыв глаза длиннющими ресницами.

На другой день мальчик поджидал Данилова, стоя на выезде с нижнего склада, откуда, разгрузившись, выпол­зали лесовозы. Он был без лопатки и в стареньких рука­вичках, видимо, намереваясь не играть, а работать.

И снова они тяжело пробирались по весеннему бездо­рожью.

– Что же, вы и в Ленинграде жили вдвоем? И здесь вдвоем живете? – невесело поглядывал на своего попут­чика Данилов.

Мальчик молча кивал головой, как утенок из кошел­ки, вытягивая шею к смотровому стеклу.

– А ты попроси маму, чтобы она тебе папу нашла. Втроем складнее будет.

– А кто ее возьмет с таким довеском? – серьезно ска­зал мальчик.

– С каким довеском? – не сразу понял Данилов.

– Со мной.

От неожиданности Данилов нажал на тормоза.

– Это кто тебе ляпнул такое?! – задохнулся Данилов, рукой удерживая на сиденье свалившегося с телогреек мальчика.

– Это моей маме сказала тетя Софа. Наша соседка в Ленинграде. Она всегда ей это говорила на кухне, когда злая была.

– Да ты знаешь, кто есть твоя тетя Софа?! – побагро­вел Данилов. – Да она… она есть…

Так они подружились.

Однажды в столовой за стол к Данилову присела (ви­димо, поговорить, и только на минутку, потому что при­тулилась на краешке стула) молодая учительница. В сто­ловой у них не раздевались. Данилов был в мазутной телогрейке, в таких же ватниках и в красном закопчен­ном выхлопными газами шерстяном шарфе, безалаберно намотанном на шею и ослабленном по случаю обеда. Шап­ка, лохматая, страшная, лежала рядом.

– Я знаю, вы известный шофер. Всеми уважаемый в леспромхозе человек, – говорила молодая учительница тихо и вроде зябко. – Но я вас очень прошу не примани­вать к себе моего мальчика. Глупо думать, что вы можете научить его чему-то дурному. Но он почти не сидит дома. Всё рвется на улицу. И весь разговор у него – это о вас. И о вашей машине. Я понимаю, что маленького мальчика нетрудно соблазнить машиной. Но не надо этого делать. Я вас очень прошу. Не надо…

У нее были серые большие глаза, к вискам слегка уд­линенные карандашиком. Сквозь дымку парующего бор­ща, охватив ладонями горячий судок, будто грел руки, Данилов глядел в эти ее глаза. И в горевых, казалось, болью расширенных зрачках видел расхристанную доро­гу и себя маленькой точкой, уходящей по той дороге. И впервые чувство тревоги не за свою – за чужую судьбу стеснило грудь ему, сдавило сердце. Глядя в глаза ее, не переча, покорливо, с миской остывающего борща на столе, он вдруг понял, что не хватало ему до сих пор в его бездумной, бесшабашной жизни – вот этого самого чув­ства, когда теснит грудь и сжимается сердце по кому-то, и ты знаешь, что у кого-то холодеет душа по тебе.

Он вышел из столовой, обремененный тяжестью этого нового, навалившегося на него чувства, из-под которого, как из-под камня, ключиком проклюнулась не ведомая еще ему, Данилову, радость.

Но кругленькая сумма была уже сколочена, деньги положены на аккредитив. И по старой привычке Данилов махнул в Москву. Там его ждали, и не только девчата; приветливо улыбались официанты, каждый норовя ута­щить за свой столик, дружески подмигивали из оркестра музыканты, и узнавали даже гардеробщики, услужливо стряхивая со сверкающего костюма несуществующую пыль. Данилов плевательски срывал банковские ленты с денежных пачек, выискивал в меню несусветные блюда, заказывал музыку. Но и здесь, в Москве, разбитной и загулявший, мотая свои деньги по столичным рестора­нам, он не мог да и не хотел избавиться от того необыч­ного чувства тревоги, пережитого им в далеком таежном поселке. И ему начинало казаться, что он нужен той, с горевыми глазами, женщине, она и ее мальчик нуждаются в его, Данилова, мужской помощи, защите. Он прервал внезапно свою гулянку, сдул с колен изумленных девиц. И негаданный вернулся в Чары…

Назавтра, после той, у завгара, вечеринки, Данилов сел на лесовоз и двое суток кряду не вылезал из-за руля. С работы шел – пошатывало.

…В окнах у молодой учительницы горел свет. Два желтых квадрата падали на улицу и один – в огород с прошлогодней картофельной ботвой.

Данилов шагнул во двор. Долго вытирал ноги у поро­га. И еще не зная, что его ждет, толкнулся в набухшие от весенней влаги двери.