Птицы ночи
Мумия, конечно же, вскоре мне приснилась. Но не в первую и даже не во вторую ночь… Она осталась столь же спокойной и неподвижной, только зеленые глаза ее из-под сморщенных век смотрели на мир с нескрываемым любопытством, вполне объяснимым, на мой взгляд.
Впервые я увидел ее в музее, занимавшем чудом сохранившуюся боковую галерею полуразрушенного здания театра, уступами поднимавшегося от реки (точнее, к реке медленно сползавшего, ибо именно в этом и была причина разрушения огромного здания: говорили, что под ним бьют неучтенные подземные ключи, однако ключи сии били и раньше, когда на месте этом благополучно располагался монастырь с церквами, трапезной, братскими кельями, да еще и опоясанный монументальной оградой; так что причина, возможно, была в чем-то другом). Ну да это всё к слову, чтобы обозначить место действия. Ведь до того дня я просто не знал о существовании в нашем городе художественного музея, в котором среди прочих интересных вещей и картин покоилась в простом деревянном гробу самая настоящая египетская мумия.
Я купил билет за пять копеек и вошел внутрь. Она лежала почти у самого входа в окружении стеклянных шкафов, заполненных мелкими статуэтками и древними черепками. Глаза ее были, конечно, прикрыты, тончайшие ручки сложены крест-накрест на груди, но вид она имела вполне человеческий, хотя и страшноватый. Наверное, это был первый мертвый человек, которого я в своей жизни увидел.
Я так долго ходил вокруг нее, что пожилая и строгая служительница стала поглядывать на меня с подозрением, которому, как мне кажется, я не дал ни малейшего повода: мумия лежала совершенно открыто, а не под стеклом, но потрогать ее пальцем мне даже не приходило в голову. Я ею был просто очарован – именно это слово в своем первозданном значении точнее всего определяет мое тогдашнее состояние, близкое к умилению: она просто вошла в мою жизнь навсегда, хотя тогда я об этом еще не подозревал. Как, впрочем, и о многом другом: мне было, наверное, лет десять – чудный возраст открытия мира.
Во сне мумия явилась не одна – по бокам ее изголовья сидели две крупные белые птицы с длинными клювами, лишь концы крыльев и плечи их были черными (позже я разыскал их у Брема: они оказались ибисами, но прежде я никогда их не видел). Птицы сидели молча и спокойно разглядывали меня, им было несколько удобнее, чем их мертвому властелину, моргавшему несуществующими ресницами. Я без опаски подошел ближе и склонился над ним. Птицы, явно охранявшие его покой, беспокойства не проявляли, даже более того: мне показалось, что они настроены ко мне вполне дружелюбно. Человек глядел на меня своими зелеными глазами и больше не моргал. Похоже, он хотел, чтоб я помог ему привстать. Я осторожно коснулся плеч мумии и стал ее приподнимать, иссохшие мускулы напряглись, и он сел. Руки на груди остались неподвижны, но голову он повернул сначала в одну, потом в другую сторону, после чего очень вежливо мне кивнул. Я ответил ему тем же. Птицы переглянулись. Хотя чего они, собственно, от меня хотели? Говорить египтянин даже не пытался – то ли он не знал, на каком языке со мной объясниться, то ли это не входило в его планы или же возможности. Но, казалось, он получал удовольствие от того, что сидит, глаза его на абсолютно неподвижном лице прямо-таки светились. Во взаимном лицезрении прошло какое-то время. Потом он посмотрел еще несколько раз по сторонам – а надо сказать, что мы находились в слабо освещенном помещении без окон, напоминавшем мою собственную комнату, – и выразил явное желание прилечь. Что я и помог ему сделать. Он закрыл глаза, и всё окружающее сразу погрузилось в темноту, как будто бы глаза закрыл не он, а я сам.
Стоит ли говорить о том, что на следующий день я вновь оказался в музее. Что я ожидал там увидеть? Всё, конечно же, было по-прежнему, только служительница встретила меня с едва скрытой улыбкой; мне даже показалось, что она меня ждала. Впрочем, кое-что все-таки было не так. Сквозь небольшое окно, находившееся шагах в трех от изголовья мумии и прежде задернутое плотной шторой, пробивалось солнце и освещало ее лицо. Но это лишь портило впечатление: тени при столь ярком освещении обозначились четче и резче, отчего лицо казалось совсем неживым, ненастоящим, напоминало страшную африканскую маску из черного дерева. Позже штора на этом окне никогда больше не открывалась, хотя я и не рискну предположить, что служительница услышала мои мысли.
Изредка, не надоедая, он вновь появлялся в моих снах. И всё повторялось. Видимо, после тысячелетий неподвижности его вполне удовлетворял минимум движений и обзора. Обстановка каждый раз немного менялась. То есть птицы присутствовали всегда, но тесные стены первого сна отступали все дальше, а едва заметный прежде зеленоватый свет становился ярче и сиятельнее что ли. Как-то стены вообще исчезли, и мы очутились в бескрайней песчаной пустыне, отличие которой от обычной Сахары, например, было в том, что всё, то есть песок и небо, оказалось не желтым и голубым, а зеленым. Причем это выглядело столь естественно, что, проснувшись и разглядев за окном утреннюю голубизну, я был немало озадачен поначалу.
Эти посещения продолжались до тех пор, пока музей не переехал в новое здание; боковую галерею, где он раньше находился, разрушили, начав растянувшуюся потом на много лет реконструкцию сползающего театра. Теперь мумия вместе с экспонатами разместилась на втором этаже бывшего коммерческого училища, но общение наше стало односторонним: только я приходил к ней в гости. Зато ибисы поселились под крышей театра. Откуда я это узнал? Я обнаружил их гнезда.
Дело в том, что мы с друзьями избрали театр для своих путешествий. Холодок страха казался острой приправой к чувству необычайной свободы, возникавшему во время прогулок по перекрытиям над темной бездной пустынного зала. Некоторые двери вели в никуда, то есть в эту самую бездну. Однажды разумное ощущение реальности настолько оставило меня, что под крышу я полез в полном одиночестве. Забравшись наверх, я испытал мгновение почти животного страха, но не столько от высоты, сколько от тьмы, поглотившей меня, казалось, целиком. Лишь когда свет из разных дальних щелей растворился в темноте, разбавив ее до состояния относительной прозрачности, я пришел в себя. В тишине какой-то шорох далеко справа достиг моего обострившегося слуха. Я посмотрел туда, но не увидел ничего; чуть передохнув, уже ползком (по металлическому рельсу) я добрался до небольшой площадки, примыкавшей к внешней стене. Здесь я обнаружил, что в стене есть маленькая квадратная дверца. За нею открывался кусочек неба. Под небом лежал наш город. Он меня, впрочем, не очень интересовал, ибо я множество раз прежде осматривал его с высоты театральной крыши, откуда можно было обозревать мир во все стороны, сквозь дверцу же я мог видеть лишь реку, цирк, трамвайные пути, кафе, корпуса фабрики и несколько домов. Зато осветилось почти всё пространство над сценой, и именно там, на довольно широком карнизе вдоль стены, что-то происходило. Там кто-то шелестел и тонко-тонко попискивал. Почти сразу я понял, что это ибисы свили гнезда и вывели птенцов. Причем поселилась там явно целая колония этих больших и бесшумных птиц. При свете они были невидимы. Лишь прикрыв дверцу в стене, я их увидел. Их было три пары, сидевших по бокам очень аккуратно сплетенных гнезд, откуда виднелись любопытные и смешные головки птенцов. «Чем они их тут кормят?» – подумал я. Мне пришло в голову, что если уж они решились жить в такой темноте, то могут, наверное, обходиться и без пищи, во всяком случае без обычной птичьей пищи. Вполне возможно, что питаются они акридами и диким медом ночных небесных полей, звездной просеянной пылью и сладким предутренним туманом. Чтоб не беспокоить их больше, я открыл дверцу, от которой вниз тянулась пожарная лестница, выбрался на свет и спустился на землю. Где меня, как оказалось, ожидал молоденький милиционер, твердо решивший сопроводить неразумного отрока в отделение. Но я ему столь живописно расписал предполагаемый ужас моей матушки, когда она узнает истинную причину задержания, что на полпути он отпустил меня, взяв обещание больше не лазить туда, откуда я только что слез.
Грешен, но я скрыл свое открытие от друзей. Я понимал, что о птицах, кроме меня, не должен знать никто. Впрочем, я и сам, если долго не видел их, начинал в их существовании сомневаться. Они же, игнорируя мои сомнения, продолжали размножаться. Не столь быстро, как воробьи, конечно. Все-таки это были большие и серьезные птицы.
Я посещал их время от времени, но не очень часто. К следующей весне они расселились уже над всей сценой. Я, сидя на своей площадке у дверцы, наблюдал их жизнь и полеты. Кажется, они никогда не садились на землю – полетав в замкнутом темном зале, они возвращались к своим гнездам. Чем они жили? Ведь не только же заботами о потомстве? Интересно, что вроде бы резонный вопрос о том, как они здесь вообще оказались, меня никогда не занимал: можно объяснить, почему идет дождь, но он в этом не нуждается, так и существование птиц не требовало объяснений, разве что сочувствия, но вовсе без оттенка жалости. Я тешил себя иллюзией, что мое присутствие их не раздражает. Даже, наоборот, им приятно. Я их полюбил, такая трудная ночная жизнь внушала мне уважение, какое-то трепетное чувство к ним. Я понимал, хорошо понимал, что они выпадают из привычной природы вещей и что мир их хрупок и легко может быть разрушен.
Года через два за реконструкцию театра взялись почти всерьез. И птицы, похоже, стали собираться восвояси: они торопливо обучали молоденьких птенцов летать. Я мог появляться только вечерами, когда уходили последние рабочие.
Этот день, то есть ночь, наступил, когда над крышей театра расправил стрелу подъемный кран. Я почувствовал, что не должен присутствовать при том моменте, когда они будут покидать свое темное привычное жилище, – возможно, зрелище это предполагалось не очень эстетичным: красивые и гордые птицы будут протискиваться сквозь какие-то узкие щели, оставляя на кирпичных зазубринах перья и пух. Но я, конечно же, не спал и стоял в своей комнате у окна. Ближе к полуночи я услышал их гортанные громкие крики. Стая спланировала на крышу двухэтажного дома, стоявшего прямо против моего. Вид они имели внушительный, но невеселый.
Я смотрел на них, а они на меня. Я тоже присел перед их дальней дорогой. Когда я поднялся, они враз взмахнули крыльями, словно прощаясь со мной, и беззвучно снялись. Я махал им рукой, пока их было видно.
Когда наконец я уснул, повторился тот давний сон с мумией и птицами. Теперь мы оказались на вершине горы, откуда открывался вид на огромный зеленый город с голубою рекой. Я догадался, что это Каир, раннее утро.
Птиц было множество: они облепили вершину словно огромные чайки, но сидели молчаливо и сосредоточенно. Две, самые торжественные, у изголовья мумии. Я привычно помог человеку сесть и на какое-то время задержал руку на его плече. Он повернулся в мою сторону. Мне очень хотелось с ним заговорить, но я так и не решился. Скорее всего, это было бессмысленно. И не нужно. Тем более что чуть позже за свое молчание (за что же еще?) я был вознагражден. Зеленоватый туман над городом и вокруг, до горизонта, рассеивался восходящим солнцем, уже осветившим на той стороне реки пирамиды Гизы. Остров посреди Нила наполнился пением каких-то иных, не моих птиц. Мои смотрели в сторону Запада. И мы с человеком последовали их примеру. Довольно долго ничего особенного не происходило, лишь изумрудный цвет западного неба становился все светлее, пока не приобрел чистейший голубой оттенок. Тогда-то на темной еще кромке горизонта мы увидели четкий силуэт самого бога Осириса, Владыки Прекрасного Запада, обходящего предутренние границы Страны Мертвых.
Проснувшись, я понял с поразительной и окончательной ясностью, что человек, в том числе и я, бессмертен. И что мир не ограничивается видимостями, а смерть есть продолжение жизни. Открытие это напомнило мне о пронзительном страхе, испытанном однажды ночью: я тогда оставался дома один и при свете читал детскую книжку о приключениях веселых человечков на Луне. И вдруг книга буквально выпала из рук. Это был страх одиночества и крадущейся неотвратимо смерти. Я тогда заплакал. Теперь я рассмеялся, сам с собою. События, вычитанные из «Всемирной истории», словно пробежали чередой перед моим открывшимся взором: это была лишь летопись мгновений, заключенных в толстые тома. Подлинная история все больше дышит между строк. С тех пор я так ее и читаю.